Адам и Ева - Камилл Лемонье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я преломил золотую кору хлеба. Дал кусок Еве, Ели, ослу и псам. Один из кусков оставил себе. И, когда мы съели, словно стали причастны таинству очищенья.
Послеполуденное солнце склонялось к закату. Земля как будто ширилась вдаль. Мы плясали под трепетом звезд, словно вернулись к поре невинности. В этот вечер Ева возжелала меня, и мы удалились под полог деревьев. Как дождь, струился свет луны на ее волосы, и я, казалось, сжимал в руке целый сноп лучей. Любовь разливала вокруг нашего ложа горячий запах хлеба. Легкой поступью промчались чудные мгновения. Заря осыпала наш сон лепестками роз. Не знаю, почему, проснувшись, я подумал о колыбели, вытесанной из бука и промолвил Еве:
— Я ее сделал не особенно большой.
И думал сам о будущих детях. А Ева, улыбнувшись, опустила долу взор.
XXX.
Я посеял и пожал. Мы выпекли хлеб и поставили его под солнце. И стали исповедовать ныне веру первых людей. Всякий первоначальный культ есть благодарность обильного дарами жнеца. Хлеб научил нас почитанию вечного и бесконечного бога силы и жизни. Этот бог был раньше мира. Он трепетал биением жизни с древней единой клеточкой живого вещества. Он рос вместе с ростом пород животных. Миры были его семенем изверженным в матки безграничных бездн. И четыре элемента являлись образом его вечности. Все существо мое было проникнуто им. Его биенье разливалось в моих жилах и между ним и мной происходил вечный обмен веществ. Всеми частями моего существа, кровью, мозгом костей, обросшей волосами кожей я всасывал его в себя. Мой бог таился в крохотном зерне, которое разрыло комья земли и дало нам хлеб, как и горы, реки, лес и все породы тварей. Он был зодиаком, благодатным дождем и львом и крошечным пауком, плетущим ткань из нитей росы. Он был всеми частицами жизни и самою жизнью в своей вечности. Но мне и людям моего племени говорили:
— Бог в не тебя, ибо ты — сам грех. Его нет ни в едином зерне твоего тела, где гнездится нечистая первоначальная тина бытия. Только одна смерть способна искупить весь смрад твоей жизни. Бог сам есть владыка смерти, царящий в средоточии мертвой вечности.
Но я ушел в лес. Я услышал птиц, и дождь, и раскаты грома. Я ходил нагой в лучах зари. И истинный бог открылся мне, ибо я был наг.
Однажды, преломляя хлеб, я промолвил Еве с великим волнением.
— Бог также и в этом хлебе, как был он в ниве, как ныне и в нас, вкусивших от хлеба его. Бог есть непрерывная делимость животных и вещей.
Когда я это произнес, в виски мне ударило что-то, словно истина впервые вступила в меня. Божественною радостью обдало меня, ибо сначала я создал свою жизнь согласно себе и своему разумею, а потом создал моего Бога, согласно моей жизни. Гордости не было во мне. Во мне была простота смиренного перед жизнью существа. Я взял стебелек травы. Он показался мне огромным, как дуб, но вместе дуб не был больше меня.
— Не также ли и ты, Ева, узнала об Авеле в тот день, когда, затрепетав, опустила на свое чрево руки, восклицая:
— Бог явился!
О, каким необычайным голосом промолвила ты мне об этом, дорогая жена, возвестив, что жизнь посетила тебя. Но ты не ведала еще, что с этим словом каждая зачавшая женщина приближается к сердцу вселенной.
Ясный ум Евы оставался все же таким же простым, бесхитростным как раньше. Она сохраняла прежнюю нежную грацию и дары детских лет. Она всегда была правдива и искренна, обладая удивительным смыслом женщины, которая все сводит к человеческой мерке, оставаясь живым источником человечества. Жизнь для меня была наглядной и определенной вещью. Я не чувствовал потребности подыскивать для нее символа, ни какую-либо другую, более совершенную, чем она, форму. Но Ева вскармливала природу своим молоком молодой матери поры бытия, полная свежести юного сока поколений. Я видел бога в стебельке травы и широко-шумном дубе, она же воздевала глаза к небесам.
— О, Адам, — говорила она, — он там вверху. У него борода, как у тебя, и глаза, как у Авеля и Ели.
Я отвечал ей:
— Видишь, дорогая, камешек. Я беру его в руку и ударяю по нему другими, смотри: из него выходить Бог. Он не больше в молнии, раздирающей небо, чем в этой искорке, служащей для добывания огня.
Она кивала головой и молвила мне со своим смехом козочки.
— Как же он может, такой большой, помещаться в этой маленькой штучке?
Иногда мы прижимались ухом к стволу дерева. Чудесная жизнь раздавалась песней сего вершины до самых корней, слышались потоки струившихся соков, ропот ветра, трепет земли, подобный шуму реки. Благоговейным волнением охватило нас.
— Бог! — тихо молвила она.
Я брал ее руки в свои, опускал голову, и дрожащими губами произносил, как она:
— Бог!
Только представлялся он нам по-разному. Мы шевелили губами и были как непорочные дети, творившие молитвы. Мы были первыми невинными людьми, которые глядят на пробуждение утра. Настало мгновенье, когда ни она, ни я не молвили ни слова. Но божественный трепет отдавал наши существа. Я обнимал ее. Она обвивала меня руками, и мы глядели друг на друга со слезами. Никто из нас не мог бы ответить, почему глаза наши становились влажны. Наши бледные лица выражали сладостную муку. Был вечер, и звезды трепетно мигали. Голубым дуновеньем нежно обдавал наши волосы ветер. Теплые струи благоуханья неслись из леса. Мы стояли с погруженными в забвенье глазами, касались пальцами холодного чела, словно искали наши души, охваченные агонией экстаза. Природа совершала великую ночную мессу. Мы были мелкой пыльцой в сравнении с млечным путем и его звездной пылью. Быть может, также и наши души в этот грозный час содрогались от ужаса, от повергающего ниц обожания, подавленные безумием необъятной любви, Может, они были больны желанием быть вместе единым трепетом единого света жизни на дне вместилища быта. Душа и тело связаны такой глубокой тайной, что ни то, ни другое не может выявиться отдельно. Они так близки друг другу, и вместе так далеки, — между ними целое расстояние от полюса до полюса. Я хотел бы в своем страстном и смирном порыве, со всей моей великой любовью к Еве, быть лишь крохотной частицей вещества, зернышком в волнах ветра, носящимся в пространствах и рассыпанном в безграничности мира. Это было жгучим и высшим томленьем, как мгновенье до начала божественной жизни, как скрежет зубов, доходящий до сладострастия от жгучих мук перед раскаленной жаровней на снежной вершине горы. Разве святые, охваченные подобным порывом, не жаждали раствориться в пылающих недрах милосердия? Но я был только простым человеком природы, обитавшим под листвой деревьев, — но с душой, пылающей, как факел, с моим хмельным и лучезарным взглядом, я также был близок к вечному богу, как добрые и ярые мистики. Они только другим именем называли вечную сущность бытия.
Слезы мои, словно голубые капли неба, падали на щеки Евы. И тихо, как из глубины заточенья, где были двое и думали, что лишь одни, я воскликнул:
— Красота… Красота!..
И она, как бы возвращаясь к жизни, отозвалась из недр мрака моим именем. И оба наши имена, порхая от уст к устам, сомкнулись поцелуем. В этом поцелуе промелькнула вся роскошь лучезарной жизни вселенной. Я целовал мою Еву в губы и мне казалось, — целую самые уста ночи. Груди наши вдыхали пространство и сиянье звезд. Я почувствовал, как дрожь земли передавалась ее утроб. И семя мое разлилось, как млечный путь звезд.
XXXI.
Теперь в ранние часы дня, я выходил с Ели на порог жилища. Поставив его лицом к солнцу, я соединял его руки и приучал сыновне почитать вышнего преславного Отца. Ели начинал уже сочленять слова и выговаривал их, усиленно дыша. Он не сосал уже больше материнской груди. Мать вскармливала его своим чудесным белым молоком. Его молодые зубы, когда он смеялся, напоминали зернышки в розовой внутренности гранаты. Когда я поднимал его к своему лицу, он кусал мою рыжевато-золотистую бороду.
Я следил шаг за шагом, как вылеплялся и возрастал маленький Авель, как следили за ростом Евы и Ели. Рост ногтей, расцветание соска изумляли меня, словно чудо бесконечно возобновляющегося рождения. Ребенок рождался в каждой гибкой и мягкой ямке своей светлой и шелковой кожи. Он был первоначальной клеткой в круговороте жизни. Она вырастала, всходила, как хлеб для утоления вселенской неутолимой алчбы поколений. Века играли на цветущем лугу его невинными руками, которые кидали тень своими движениями, таившими вечность.
Глядя на обоих в их нагой красоте, я содрогался великой гордостью моего тела, ибо в мировом веществе мы все четверо были подобны друг другу. А между тем, это было то самое тело, которое меня учили презирать. Все наслаждения мои возникали из него, и оно носило в себе печать стыда отстрел Господнего гнева.
Я не мог коснуться моего тела руками, чтобы концы моих пальцев не расцвели лаской. Оно было для меня любовью и сладострастьем. Оно дарило меня непрерывным божественным пиром. Оно было столом, нагруженным свежими плодами и сладкими яствами. Тело мое представляло как бы вкратце весь блеск и созвучность мира. Члены мои обладали гибкостью тигриц и грацией агнцев, чтобы ярче и сильней были мои радости. Ни в одном саду не цвели растения, подобные лазурным и румяным анемонам моих дыхательных трохей, ни в одном море не развивалось таких прекрасных кораллов, как мои бронхи и не было более редких кристаллов, чем мои клеточки.