Возвращение в ад - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, мысль может принять и иное направление. Пусть переселиться в другую оболочку дело непростое, но хотя бы заглянуть в нее, как в замочную скважину, неужели это так трудно? Неужели нет никакой возможности найти этот потайной глазок, ведущий в глубь и суть посторонне текущей жизни? Бабушка Мария как-то, споткнувшись у стола, уронила огромную фаянсовую гусятницу с ручками-ушами, расколовшуюся на разные части. Все видели одно и то же, а сказали каждый свое. Почему? Хотя необязательно. Мысли утром могут быть и совсем простые, склеенные из первых впечатлений о девочках, мальчишеских обид и поступков, мечтаний о кожаных штанах и прочей чепухе, которая журчит и переливается во мне, как жидкость в мелкой посуде. Я лежу, пока кто-нибудь не заглянет в комнату и, удостоверившись в моем пробуждении, не потребует, чтобы я вставал. Опасаясь распространенной среди мальчиков дурной привычки, меня заставляют спать на жестком, не разрешают долго валяться в постели и держать руки под одеялом.
И все-таки: прозрачная прострация покоя - откуда она? Время не ощутимо наподобие воздуха, приятного для тела: оно не колет, не выдает своего присутствия. В это состояние прострации я мог войти легко, словно в открытую дверь. Вот я стою у решетки набережной, гляжу на воду и думаю, вернее, как всегда растекаюсь мыслью по древу. Потом, вспомнив об одном маленьком удовольствии, оглядываюсь на взрослых - делать то, что я собираюсь, мне не позволяется - и осторожно сплевываю на воду. Плевок получается слабый и быстро пропадает. Тогда я плюю еще, теперь у меня получается удачней, и белое пятнышко плевка, чуть покачиваясь на легкой зыби волн, медленно начинает спускаться вниз по течению. С удовольствием наблюдаю я за ним. Пятно напоминает белый глаз, будто кто-то, спрятавшись под водой, плывет и только посматривает на меня белесым зрачком. Я всегда воспринимал тайну как необходимость, и все необычное и фантастическое приводило меня в восторг. Ведь ничего еще неизвестно: я еще мог стать Муцием Сцеволой, Дантоном и даже князем Мышкиным; и все мерцающие впереди неясные очертания воспринимались укрупнено и безоговорочно. А плевок тем временем уже давно уплыл вниз по реке; он скрылся в той стороне, где даже отсюда виднеется железнодорожный мост и где находится офицерский пляж, куда мы часто ходили вместе с дедушкой Рихтером.
Помню, мне внушали, что априорная любовь к природе является демонстрацией хорошего вкуса. Живописные пейзажи, носящие отпечаток идиллий прошлого века, должны были исторгать восторг из души и вызывать жесты широкие, как объятья. У меня был плохой вкус: с детства природа, особенно живописная, навевала на меня скуку. Вещи в себе, составляющие пейзажи, оставались непонятными мной как при отстранении (в розницу), так и в совокупности. Без желания противоречить, мне нравилось то, что действует на нервы другим: дождь, создающий иллюзию, что все тронулось с места, и очертания смешиваются, точно спицы в колесе. Идущий снег, потому что он скульптор, никогда не умеющий доделать ничего до конца. Все, что позволяло продолжить реальность и наделить ее тем смыслом, которым, возможно, она не обладает. Красоту я находил не в горах и скалах, а в сущей чепухе: например, однажды я ехал в трамвае, взглянул в окно и мне показалось, что мы едем в обратную сторону, то есть задом наперед. Восхищение расправило влажные крылья в моей груди и замерло, пытаясь сохранить щекочущее нервы ощущение. Следующий взгляд в окно привел к познанию закона относительности; трамвай действительно двигался назад, но относительно перегонявшей его машины. Сначала я стеснялся и всячески скрывал дефект своего восприятия: я пытался насильно втискивать в себя умиление от пейзажей, но они в свою очередь упрямо выплывали на поверхность, как погруженное в жидкость тело.
Потом я сообразил, что в вещах нет смысла, смысл имеется только в соприкосновении вещей, в их похожести друг на друга. Все вокруг кивало, подмигивало и ссылалось на когото. Предметы теряли свою фотографическую обособленность и пытались выстроиться в ряд. Вот мы с дедушкой Рихтером едем на офицерский пляж: чтобы добраться до него, надо переплыть речку на катере; мы плывем с дедушкой в шумной толпе отдыхающих, я держу его крепко за руку и опускаю лицо до самой воды, так что мне становятся видны газированные пузырьки, которые срываются с железной обшивки. Эти пузырьки светлее остальной массы воды и напоминают растворяющееся в воде молоко. Сняв сандалии, мы бредем по песку и увязаем в нем по щиколотку. Сравнения бегут мне навстречу, везде оставляя свои следы. Песок похож на застывшую воду; наливные помидоры, которые дедушка Рихтер выкладывает на чистую салфетку, лоснятся и напоминают маленькие красные солнца; яйца - белые, с голубоватым отливом, как галька и одновременно глазное яблоко, а хлеб - свежий, дышащий, пористый - совсем пемза. Вещи были акцидентны вокруг меня, их самостоятельное значение не казалось мне исчерпывающим: проще говоря, я не верил им и немного побаивался…
Только впоследствии я подробней понял причину этой боязни. Я инфальнтильно недолюбливал материальный мир за его преходящий привкус: он намекал на мою собственную невечность; я не мог с этим согласиться, все во мне восставало при мысли о предстоящем полном исчезновении, и я искал нечто, выпадающее в осадок, нечто непреходящее, пусть непознаваемое, но существующее. Коленкоровая метафора стала первым пришедшим на ум суррогатом, подменяющим жизнь.
Если бы меня в это время познакомили с Богом, он бы мне несомненно понравился - любой: ибо заполнил бы своим существованием вопросительные трещины и пустоты от неполного смысла. С удовольствием спрятался бы я у него под крылом - но до поры до времени. Боюсь, что впоследствии, из-за обязательного чувства противоречия, я возмутился бы какому-нибудь ограничению и скинул с себя веру, как тесную рубашку. Ведь я не желал быть ни святым, ни добродетельным: не детство, так категоричная юность обязательно бы разрушили хрупкое скорлупочное убеждение: единственное, я не хотел умирать, Я бы потерял веру, не приобретя ее, и не очень бы огорчился: так теряют просроченный лотерейный билет с выигрышем в рубль. По счастью, никто никогда не занимался серьезно моим духовным воспитанием; никто из окружавших меня взрослых не был к этому готов, да и не испытывал желания. Внимание ко мне исчерпывалось требовательной любовью, которую я не научился ценить, желанием моих воспитателей сделать из меня подобие себе и контролем за моей учебой, не доставлявшей мне ни труда, ни удовольствия. Сочетая получение ошибок с их зализываньем, то окрыляясь до невиданной самоуверенности, то падая духом до полного отрицания, мне самому суждено было проложить путь, мне предназначенный.
Нельзя сказать, что мое прошлое было полностью лишено обычных детских пестрых воспоминаний: у меня не было бесшабашного и лиричного деревенского детства, но было суматошное городское. После тяжело перенесенной желтухи я стал неожиданно быстро расти и скоро перегнал многих своих сверстников по физическому развитию. Оболочка моего "я" теперь более соответствовала ему, положение в пространстве стало более устойчивым. У меня появились товарищи-статисты, игравшие со мной в выдуманные мной игры, но как старые дома имеют захламленные и не посещаемые чердаки, где сам черт ногу сломит, так и отношения с ними имели много темных уголков, наличие которых препятствовало сближению. Формы общения являлись литературными; я сам выдумывал и продолжал своих товарищей, наполняя их движения книжным содержанием, как сосуды наполняют водой; впоследствии я узнал, что этот процесс называется жизнетворчеством, он был вполне в соответствии с моим книжным идеализмом.
Да, я провел свое детство в средней добропорядочной семье; даже иудейское происхождение ее членов не вносило в повседневную жизнь какого-либо колорита. Я жил среди взрослых, и эти взрослые были мне чужие; нет, я любил их, они являлись мне родственниками по крови, но по духу мы все были незнакомы. Очевидно, кто-нибудь еще напишет о страшном одиночестве маленького не выросшего человека; когда-то мне хотелось прочесть такую книгу; значит, хотелось ее написать, но не пришлось.
Кому из взрослых мог я поведать о странной, иногда обуревавшей меня тоске, о ночных галлюцинациях, что предшествовали сну и постепенно врастали в сновидения, о чрезмерном воображении, требовавшем выхода, и о спасительной метафоричности, чья отдушина предохраняла меня от раннего сумасшествия? А кому я мог поведать о мучениях пола и унижении неравенства, которое возникало из-за еврейского происхождения, унижения, что только усиливалось недетским высокомерием и самомнением? Или об одиночестве растущего на дрожжах сознания, не имевшего языка, чтобы рассказать о своих сомнениях и непонятных мыслях, поведать о том, что в "их мире" принято называть "отклонением от нормы"? Поведать, чтобы поняли.