Расстрелять в ноябре - Николай Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Махмуду, не имеющему пока семьи, с мыслью о беспомощности смириться тяжелее. Но времена, к сожалению, не кавказских пленников Льва Толстого: связь сделает месть быстрой.
Остаемся. Время чертить календарики на октябрь…
Расщепляю, расправляю очередную сигаретную пачку. Проволочкой пришиваю белый лоскуток к истрепавшейся, истершейся простынке, где зачеркнуты предыдущие месяцы. Пока помню практически каждый прожитый день — и когда расстреливали, и когда давали надежду. Перемещения помню. Разговоры. Значит, мы еще не долго маемся в заточении?
Подхожу к двери. Отодвигаю одеяло. По ступенькам топот — кто-то стоял у решетки и слушал наши разговоры. Пусть слушают, если не отваливаются уши. Их дело — охранять.
Тут же задумываюсь о своем равнодушии. Хорошо это или плохо? С одной стороны, приказал себе принимать происходящее как неизбежность, но и махнуть на все рукой… Нет, надо продолжать и удивляться, и негодовать, и радоваться. Большей частью про себя, конечно. По-моему, в том же Коране записано: «Аллах всемогущий. Сначала дай нам терпение, а только потом — страдания»…
Ох, война-война, дурость несусветная. Политики с обеих сторон наверняка уже бросились подсчитывать ее результаты и выгадывать свое будущее, социологи — проводить опросы и вычерчивать рейтинги. Военные, в очередной раз подставленные и, как всегда, оставленные одни против прессы, запрутся в городках. Родители погибших зададут один-единственный вопрос: «За что?» — но никто не даст им ответа — ни в Кремле, ни в Белом Доме. Потому что в собственной подлости и глупости мало кто признается. А лицами чернеть будут близкие тех, кто пропал без вести или захвачен в плен. От них же постараются каким-либо образом побыстрее отгородиться…
Все предугадываемо в этом мире.
Все?
Глава 17
Мы в очередной яме. Седьмой.
Накануне уложили в кузов грузовика, сверху забросали одеялами и привезли в какое-то селение. Машина въехала во двор, и нас прямым ходом — в узкий бетонный люк. Следом полетел нажитый за три месяца нехитрый скарб, собранный в землянке столь спешно, что невольно подумалось: или в лагерь с инспекцией приезжает кто-то из высшего начальства, или возникла реальная угроза нашего перезахвата.
Новый подвал длинен, узок, приплюснут. Школьный пенал.
С бетонного потолка, обтянутого сеткой «рабица», капает конденсат. Вдоль стен — лавки с белыми бляшками плесени. Укладываем на них одеяла, но доски от сырости легко переламываются пополам, выставляя острые, словно кости при открытом переломе, углы.
«Так изнутри сгнием и когда-то переломимся и мы», — мысль мелькнула сама собой, машинально отметилось, что, возможно, произойдет с нами через какое-то время.
В дальнем углу блестят крышки закрученных на зиму консервов — помидоры, огурцы, варенье. В любом случае с голоду хотя бы первое время не помрем. А вот что делать с сыростью…
— Ох, сынки, попали к бабке на старости лет в подвал, — слышим над собой голос.
В люк, став на колени, заглядывает старуха, жалостливо качает головой. Рядом резвятся детишки.
Мы немеем. Кажется, это самое глубокое потрясение за время плена. Когда держат в неволе боевики — это вроде нормально, как-то объяснимо. Но чтобы в подобном участвовали женщины…
Попытался представить маму — что бы она делала, если бы мы, ее сыновья, загоняли в погреб пленников. Прокляла бы, отреклась и выгнала из дома. А здесь — в порядке вещей. Конечно, в глазах наших тюремщиков — это не мы сидим, а сотни тысяч долларов копошатся в яме. А ради этого можно закрыть глаза… Вот только мама бы не закрыла.
А пока нас продолжает жалеть старуха:
— Что еще принести?
— Чего-нибудь постелить на пол, — прошу я. Пол мокрый от падающих сверху капель. — Солому, старые одеяла.
Расщедрились на два пустых мешка. А семь полных, с мукой, наваливают сверху на крышку. В щель видим, как между мешками вставляют гранату с выдернутой чекой. Господи, детей бы поберегли от случайностей.
Нет, случайность для них — это если сбегут деньги. Эквивалент денег. Мы.
Стелемся. Настроение прыгает: от «держаться» до полной апатии. Белые вязаные шапочки, наш символ освобождения, посерели от подземной грязи. На тельняшке Махмуда стерлись грани между полосками, получилась одна сплошная. Черная.
Все возможное, даже платки для глаз, укладываем на пол. Вынужденная жертва — одно одеяло крепим на «рабице», чтобы не капало на лица. Возимся долго, тщательно, не желая оставлять времени на разговоры. Без пасьянса очевидно: дела плохи. Будь свобода рядом, в село бы не повезли, зачем им риск. И до ноября всего двадцать шесть дней…
— Лучше бы мерзли в землянке, — приходим к общему мнению.
Потом, после плена, финансисты станут подсчитывать расход аванса, который брал в командировку.
— Билет на самолет, конечно…
— Конечно, — кивнул я. — Сгорел в огне чеченской войны.
— Тогда можем посчитать лишь сумму билета в общем вагоне пассажирского поезда, — умоляюще попросит его извинить за вынужденную бюрократию начальник отдела Валерий Федосович. — И за гостиницы…
Разведу руками: не выдавали квитанций в ямах.
— Тогда только квартирные, по четыре пятьсот в сутки, — совсем тихо сообщит финансист и виновато умножит названную цифру на мои 113 дней плена.
Бухгалтерия. Хоть здесь порядок.
Интереснее выйдет в санатории в Рузе, на приеме у стоматолога. Врач включит старинную, времен Тухачевского и Первой Конной, бормашину, дождется, когда она наберет допустимые обороты. Увидев мои сжатые кулаки, посоветует:
— Знаете, здесь рядом деревня Петрищево, где Зоя Космодемьянская попала в плен. Может, сначала туда съездите, проникнетесь, так сказать…
Богата, непредсказуема на сюрпризы жизнь…
И на историю.
«Кому неизвестны хищные, неукротимые нравы чеченцев? Кто не знает, что миролюбивейшие меры, принимаемые русским правительством для усмирения буйств сих мятежников, никогда не имели успеха? Закоренелые в правилах разбоя, они всегда одинаковы. Близкая, неминуемая опасность успокаивает их на время: после опять то же вероломство, то же убийство в недрах своих благодетелей».
Так писал поэт А. Полежаев, сосланный в свое время на Кавказ в качестве рядового.
А вот уже пронизанная горечью реплика генерала Ермолова, сказанная в 1818 году:
«Во всех случаях, где в отношении к ним хотел я быть великодушным, самым наглым образом бывал обманут».
Его современник академик Бутков, известный собиратель материалов по истории Кавказа:
«Чеченцы такой народ, который по зверским своим склонностям никогда не бывает в покое и при всяком удобном случае возобновляет противности тем наглее, что гористые места, ущелья и леса укрывают его и препятствуют так его наказать, как он заслуживает».
А великий Пушкин:
Бегите, русские девицы,Спешите, красные, домой —Чеченец ходит за рекой.
Ему вторил в «Колыбельной песне» Михаил Юрьевич Лермонтов:
Злой чечен ползет на берег,Точит свой кинжал.
Генерал Бриммер, прослуживший на Кавказе всю жизнь и ушедший со сцены в конце эпохи Шамиля, оставил еще более резкие свидетельства:
«Вообще, кумыки народ добрый, не то что соседи их ауховцы и чеченцы. Горцы, эти дети природы, как все… немыслящие люди, принимают всегда доброту за слабость».
Нынешнее поколение чеченцев не сможет упрекнуть русских в том, что наши отношения строились на этих фразах, что вообще они хоть где-либо фигурировали. Их закрыли в фондах, на них наложили негласный запрет, к ним не желали возвращаться. Мы хотели жить в мире.
К сожалению, пришли новые политики, которые посчитали себя умнее всех предыдущих. И стали печататься приведенные выше воспоминания. И вновь возобновились вроде бы забытые ритуальные танцы возмездия. Зарубцевавшуюся с таким трудом рану принялись расковыривать с двух сторон с таким ожесточением, словно не было добрососедства и взаимопонимания двух народов. В итоге доброту русскую вновь восприняли за слабость, а гордость чеченцев — за самоуверенность. И вскоре вслед за словами полетели пули…
— Эй, много хандрим, — тормошит нас Борис. — Давайте разговаривать.
Было бы о чем. Переговорено все, а думать о будущем… О нем не мечтается… Чаще вспоминается прошлое. Но и его трогаем не скопом — это слишком расточительно, а сначала по годам, потом по дням, каким-то отдельным событиям. Так же продолжает вспоминаться и работа: не вся налоговая полиция в целом, а по этажам, по кабинетам и людям. Меня если спасут, то только они. Кем стал и был для них я? Заслужил ли, чтобы рвали нервы, рисковали собой ради моего вызволения?