Фройляйн Штарк - Томас Хюрлиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обед проходил почти в полном безмолвии. Дядюшка с сердитой миной пил свое троллингское, злясь на фройляйн: она опять не давала ему покоя, между ними начиналась очередная война.
В семь минут четвертого раздался шум сливного бачка. Из туалета вышел ассистент и направился в мою сторону на своих длинных ногах-ходулях.
— Ты уже в курсе? — спросил он тихо.
— Да. Штарк хочет открыть киоск, а Кац против.
— Она своего добьется, — сказал ассистент.
Я был того же мнения. Для фройляйн Штарк, уроженки Аппенцеля, киоск означал кусочек родины: там на каждой вершине — киоск. А что бы они делали в купальне без киоска? Она была бы убыточным заведением.
— В том-то и дело, монсеньер, — заявила она. — Там, где человеку хорошо, он пишет открытки близким, пьет ликер и ест ореховые хлебцы.
Это было вечером в моем последнем сентябре. Дядюшка уже облачился в зимнюю сутану; фройляйн Штарк стояла в дверях в своих башмаках-караваях, я, как всегда, сидел в двух стульях от дядюшки и хотя еще присутствовал на борту, но уже утратил свою реальность, перестал играть какую бы то ни было роль — tempi passati.[30]
— Не забывайте, что мы могли бы продавать и ваши брошюры, — прибавила фройляйн Штарк.
Дядюшка положил руки на стол, справа и слева от тарелки, откинулся на спинку своего похожего на трон кресла и сказал, возведя глаза к потолку:
— Фройляйн Штарк, я не помню, чтобы я нажимал на кнопку звонка.
Она кивнула.
— Я подумала: киоск мы поставим справа от входа в оконном проеме.
— Любезнейшая, кто здесь шеф?
— Вы заведуете книгами, — ответила она хитро, — а мое дело позаботиться о том, чтобы мы заработали на киоске кучу денег.
— Фройляйн Штарк, — ответствовал дядюшка, — здесь библиотека. У нас на борту — несметные сокровища Востока и Запада, всё — от Аристотеля до ящура, и я не позволю ни вам, ни кому бы то ни было оскорбить возвышенно-благородный дух презренным мамоной!
— Нет, позволите, — сказала она.
— Нет, не позволю, — сказал он.
Под потолком поблескивали хрустальные призмы люстры, окна потемнели, дядюшкины предшественники исчезли в матовом блеске своих покрытым лаком портретов.
— Монсеньер, — не унималась фройляйн Штарк, — мальчишка обошелся нам недешево, это были дополнительные расходы, целое лето, и вообще: что вы имеете против киоска? У вашего отца тоже был киоск.
— Предупреждаю вас…
— Но это же правда!
— Silentium!
— Без киоска нам во время войны было бы не вытянуть купальню.
Дядюшка застонал, но фройляйн Штарк не знала пощады.
— А что тут такого? — произнесла она со своей улыбкой Мадонны. — Кацы всегда чем — нибудь торговали-то тканями, то бельем…
— Фройляйн Штарк!!! — вскричал дядюшка, побагровев, вне себя от ярости. — Я не желаю больше слышать ни о каком киоске! Никогда! Вы меня поняли?
Однако первой весточкой из библиотеки, которую я получил в монастырской школе, была открытка с видом барочного зала из киоска, открытия которого фройляйн Штарк, как и следовало ожидать, в конце концов добилась. Чья-то чужая рука писала, что дела в киоске идут все лучше, они торгуют ликерами — конечно же, аппенцельскими! — кофе, ореховыми хлебцами, а кое-кто даже покупает брошюры монсеньера. Я представил себе, как она восседает за своим прилавком с улыбкой Мадонны, в зеленой охотничьей шляпке набекрень, рюши на рукавах, на воротнике и на груди, и тут вдруг заметил, что она сама подписала открытку — детским почерком, как гирлянда, увившим специально проведенную карандашом едва заметную линию: «Фройляйн Штарк».
56
Когда я получил открытку, уже опять была весна, за окном все ярче разгоралась синева теплого мая, с переполненных желобов на крыше капала талая вода, а внутри, в коридорах и залах монастырской школы, по-прежнему царила суровая зима. Наш префект раз в неделю выдавал почту. Но говорил он не «почта», а «пёчта», не «неделя», а «неделя», не «бездельники», а «бёздельники», заменяя почти все гласные на «ё», а когда кто-нибудь из нас медлил, не решаясь нырнуть под холодную струю воды в подвальной душевой комнате, «свётой отёц» вопрошал, не «ёврёй» ли он, который боится, что мы решили его тайно окрестить.
Остальные при этом смеялись. Должны были смеяться. А «свётой отёц», как всегда, бормоча себе под нос «Богородице Дево, радуйся», тем временем скрывался в клубах пара, чтобы закрыть горячую воду и открыть холодную. Вернее, ледяную. Так мы научились с радостью надевать рясу. И я тоже научился этому. А еще я научился смачному, угодливо-разудалому смеху «настоящих мужчин», которым мы отвечали на шутку начальства, когда очередной «ёврёй» пытался выйти сухим из холодной воды.
Может, дядюшка и в самом деле был прав со своим «nomina ante res»? Иногда мне кажется, что так оно и есть. Прежде чем мы появляемся на свет, наша история уже готова, полотно нашей судьбы соткано — нос крючком, маленький Кац убит, на его костях сидит школяр-семинарист во имя Отца и Сына и Святого Духа. Однако оставим это, оставим «спекуляции». Я просто хотел рассказать о своих летних каникулах в библиотеке и не более того, и вот, поскольку эти каникулы подошли к концу, мне нужно было сложить свои вещи в набитый шерстяными носками чемодан и, сев на крышку, защелкнуть замки. Фройляйн Штарк помогала мне при этом. Когда мы наконец управились с крышкой, она посмотрела на меня искоса, улыбнулась и сказала:
— Не бойся, глупый! Носки выстираны.
Ночью пошел дождь, задул холодный ветер; пришла осень, а на следующее утро, когда я, по обыкновению, нес свою башмачную службу, к моей радости, вдруг появились посетители. Это была группа довольно странного вида, но их обслужили так же, как и других, — старец швейцар из последних сил открыл дверь, гардеробщик занял свою позицию за стойкой гардероба, чтобы в полусне принять все, что надлежало принять от посетителей: пальто, зонты, сумки — одним словом, все, что может повредить священному миру книг и пресловутому полу. Потом они, шаркая ногами и осторожно озираясь, потащились в мою сторону, и мне на какое-то мгновение показалось, что Блаженный Августин прав и настоящего, того, что мы называем «сейчас», не существует, а есть лишь прошлое. Но это были не еврейские беженцы из дедушкиной купальни, как я в первый момент подумал, а бездомные бродяги и нищие коммивояжеры, поднявшиеся на борт книжного ковчега, чтобы согреться. Они один за другим совали трясущиеся ноги в войлочные лапти, скользили в зал, медленно поднимали головы и, пораженные гранд иозным книжно-живописным великолепием, едва слышно произносили:
— О!..
Они искали защиты от дождя, от осени и не прочь были присесть, отдохнуть и согреться, но, так как садиться не разрешалось даже смотрителям, они медленно тащились от витрины к витрине, разглядывали творения Туотило, дивились на рукописную «Песнь о Нибелунгах» (рукопись В), на «Ессе homo», знаменитую картину Йогана Михаэля Бюхлера из Швебиш-Шюндта, на почерневшие от времени и от солнечных лучей деревянные ящички, в которых хранится седьмая книга тридцатишеститомного издания «Дао дэ цзин», написанного древним китайским философом Лао-цзы около 600 года до Рождества Христова.
57
Я вошел тихо — здесь так принято: тихо ходить, тихо говорить, тихо пукать и рыгать; тишина священна, никто не должен мешать читателям, поэтому ассистенты не скоро заметили меня. Медленное тюканье по клавишам стало еще реже, потом вообще стихло. Головы одна за другой поднялись и повернулись в мою сторону. Шторхенбайн спросил:
— Сегодня сходишь на берег?
— Да, — ответил я.
— Счастливо, старина!
Эти слова тоже были произнесены тихо, почти шепотом, и головы тут же вновь опустились, одни — чтобы уставиться на клавиши пишущих машинок, другие — чтобы продолжить прерванный сон.
Перед скрипторием меня ждала фройляйн Штарк. На ней была воскресная блузка из крепдешина и плиссированная юбка, которую она при мне надела в первый раз. Маленький Кац, наверное, многое бы отдал, чтобы заглянуть под этот сумрачный шатер, но Кац был мертв, и фройляйн Штарк, похоже, знала это. Она проводила меня до табулярия и, прежде чем я постучал в дверь, перекрестила мой лоб. Показалось ли мне или я и в самом деле увидел в ее глазах слезы? Я отвернулся.
— Venite!
Я вошел. В табулярии все было как всегда: дядюшкина голова парила, как планета, над лупой, через которую он следил за передвижениями отца-пустынножителя, бедного безумца, пытающегося найти спасение во дворцах, что были построены им же самим, вернее, его помутившимся разумом в зыбучих песках пустыни.
— Я против, и это мое последнее слово, — сказал дядюшка, не отрывая глаз от своего чтения.
Я деликатно покашлял.
— Нет, любезнейшая. Roma locuta, causa finita,[31] я не желаю никакого киоска. Punctum, finis.[32]