Продолжение легенды - Анатолий Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не могу, — сказал Миша. — Вот-вот будут раскрывать перемычки… Я тут сойду с ума. Сиди, как арестант, в идиотском халате! Эти халаты — хитрая выдумка, они напоминают тебе ежеминутно: ты не человек, ты больной, больной!
Миша — инженер и секретарь комсомольской организации своего отдела. Во время перекрытия он должен был находиться на самом мосту. Он кусает губы и рычит. К нему приходят друзья-инженеры, и мы в курсе всех событий на основных сооружениях. Несколько дней, еще несколько дней!
— Полина, отпустите меня! Клянусь, что буду осторожным.
— Сиди уж, герой! — машет рукой врач. — Раньше чем через две недели не выпущу. Даже и не думай, даже и не думай мне! Будешь хорошо вести себя — через полторы…
— Поленька, Полиночка, дорогая, золотая, я же умру!
— Попробуй!
— Повешусь!
— Сниму и оживлю.
— Вы изверги! Мясники!
— Поругайся, поругайся!
— М-м-м…
Я сам с невольной дрожью жду анализов; завтра рентген. Если все благополучно, меня выпишут, и Миша заранее с ненавистью смотрит на меня. Полина Францевна принесла ему целую стопку книг по его требованию: тут и Уэллс, и Джек Лондон, и Конан-Дойль, три тома «Жана Кристофа». Миша листает, задумчиво переворачивает страницы, но мысли его далеко…
— Что за гудок? Паровоз? Где?
Опять к окну. Старенький паровозишко тянет платформу с рельсами, задымил полнеба. Убирают последние отрезки Восточно-Сибирской магистрали от стройки до Байкала, и там, где когда-то мимо меня летел поезд «Москва — Пекин», теперь остались только кучи шпал… Поезда пошли через горы, по новому пути. Теперь до самого Байкала Ангара пустынна: ни огонька, ни звука. Ждет моря. Сам Байкал благодаря Иркутской плотине поднимется на метр, станет шире, и, говорят, на его берегах переносят стоящие у воды постройки.
…Как-то я лежал один в палате (у нас все «ходячие» ушли обедать) и тосковал, глядя в потолок. Это дикое, страшное чувство: бессилие и одиночество.
Открылась дверь, и в белом халате вошла женщина. Я не ждал никого и не повернул головы. Она подошла ко мне. Это была Москаленко. Маленькая, запутавшаяся в полах халата, осторожно присела.
— Леонид прибежал, говорит: забрали Анатолия в больницу. Что с тобой?
— Да вот… сам не знаю. Так обидно…
— Ну, ничего, Толя, поправишься. У нас врачи хорошие. А теперь на приемке вместо тебя Валя… ну, она не так… Без тебя скучно стало.
— Да чего уж там…
— Я правду говорю. Тебе только смелее надо быть. У нас ведь народ какой — горлопаны! Будешь всем потакать — на шею сядут… Вот тебе гостинец. Куда поставить? В тумбочку?
— Да что вы!
— Ладно, кушай, набирайся сил. Не грусти. Еще в жизни, знаешь, сколько будет всего! Ох! Длинная она, Анатолий, и нелегкая, сил много надо. Девочки собираются к тебе прийти. Может, тебе денег надо? Как кормят?
— Нет. Хорошо, ничего.
— Лишняя десятка не помешает. Вот я положу в тумбочку. Дашь сестре — она сбегает, яичек тебе купит или чего…
— Ой, что же вы! Да не надо мне ничего!
— Лежи, лежи! Будь здоров. Поверь мне, все, все будет хорошо! Поверь!
Она улыбнулась ласковой, доброй улыбкой, ее лицо, почти старческое, все залучилось морщинками. И опять в ее глазах было что-то грустное и недоговоренное. Она тихо вышла, а я лежал и думал: так кто же она?
…Утром следующего дня я выполз из палаты и пошел гулять во двор. Трава, скамейка, солнце; некоторые больные, собравшись в кружок, играют в преферанс, другие щелкают домино.
— Вас зовут, — сказала, проходя, сестра.
Я недоверчиво оглянулся. Опять ко мне пришла женщина. Это была Тоня.
Она нарядилась в лиловое платье, косы туго уложила на голове; была свежая, румяная, тонкая и смущенная.
Мы подошли друг к другу и не знали, о чем говорить. Она протянула узелок с передачей, и я готов был провалиться сквозь землю. На мне заштопанный, мышиного цвета халат, из-под него — подштанники с веревочками, тапочки на босу ногу. Какой у меня должен быть дикий и беспомощный вид рядом с ней! На нас оборачивались больные, компания преферансистов прекратила игру и уставилась. Лопнуть бы вам!
— Сядем?
— Гм…
— Тоня, спасибо…
Проходили мимо сестры, и мы помолчали, пока они пройдут.
— Тебе лучше?
— Как видишь. Гуляю уже.
— Хорошо… Тамара и Оля передают тебе привет.
— Спасибо…
— Хочешь книжки? Тут и «Алые паруса». Черешня на рынке вот появилась…
— Ну, зачем все это? Как здоровому — так ничего не дают, книжку не выпросишь, а как заболел — сразу все! Надо, значит, болеть чаще.
— А ты не ворчи.
— Тоня…
— Что?
— А… вы береговую стену закончили?
— Угу. На днях перекрытие. Такое творится!.. Все кипят.
…А после обеда примаршировал целый взвод: Петька-фотограф, Кубышкин с Галей, Леонид… и тот старый наш знакомый по столовой — «угрозыск» Саня. Леня был прав: он таки завербовал его — правда, не в свою бригаду, в подсобники, но одел, откормил его. Куда там — стал «угрозыск» франт франтом!
Захар Захарыч передал мне пять пачек «Казбека» и шоколад. Никогда в жизни у меня не было сразу столько вкусных вещей. Вся палата грызет мои конфеты и печенье.
«Взвод» гостей тормошил меня, хлопал по плечу, хохотал так, что мне даже стало грустно смотреть, как они стараются подбодрить меня.
Мне не верится, что это взаправду. И мне как-то неловко-неловко. Я в больнице увидел не только беды и страдания людей, я узнаю что-то другое, чего не понимал до сих пор.
Вечер. Только что произошло чрезвычайное событие. Вся больница кипит. Докторов осаждают. Полина Францевна заперлась в кабинете и не открывает дверь, а у двери стоят больные и кричат, скребутся, умоляют. Послезавтра перекрытие. Официально объявлено. Мишка Ольхонский напомнил об этом всем. Он добыл через товарищей костюм и сапоги, сбросил халат, переоделся, перелез через забор и сбежал.
О ЛЕБЕДЯХ, О КЛОПАХ И ЕЩЕ КОЕ О ЧЕМ
Тревога! Тревога! Дома что-то произошло, но что, я не могу понять. Комната была другой, воздух другой, мир другой.
Кубышкин женился? Вынесли его кровать? Да, они с Галей получили комнату в первом поселке и начали многотрудную и сложную семейную жизнь. Мы осиротели. Но не это главное. Что-то другое…
Захар Захарыч собирался, брился, пахло одеколоном. В дни перекрытий шоферы переходят в палатки на берег Ангары. Там и спят, там и столовая, медпункт.
Захар Захарыч, в свежей рубашке, подтянутый, в скрипящих сапогах, казался помолодевшим на десять лет. Он расхаживал от зеркала к шкафу и напевал — я впервые услышал, как он поет, — смешным, гудящим и срывающимся басом:
Наш паровоз, вперед лети,В коммуне остановка.Иного нет у нас пути…
— Эх, батя, и представительный же вы мужчина! — сказал Петька, наблюдая, как старик повязывает галстук. — Куда вы только так собираетесь? Добро бы, на гулянку!
— Дурашка ты, Петро, — добродушно ответил Захар Захарыч. — Где тебя только воспитывали?
— А чего?
— «Чего, чего»! Разворошил кровать, разбросал грязные носки — и сидишь, доволен. Ну что скалишь зубы? Последний человек, кто не может за собой следить.
— А мне и так ладно.
— Знаешь что? Вот я посмотрю, как ты выбрит, и скажу, какая тебе цена.
— А какая мне сейчас цена?
— Копейка, конечно.
— Хо-хо-хо! Нет, батя, ей-богу, вам жениться надо! Честное слово, пора. Возьмите себе бабу, молодуху, — она вам каждый день будет подшивать крахмальные воротнички. Как штык!
— Воротнички я и сам могу…
— Ну вообще для солидности! Право, батя, женитесь! За вами очередь. Ну, поглядите на себя: какой жених пропадает! А?
— Да уж по этой части я бы, Петро, тебе сто очков вперед…
— Так об чем разговор? Кубышкин в авангарде, вы за ним. Ну, а мы с Толькой как-нибудь постараемся.
— Хм… Нет, Петро.
— Что «нет», что «нет»! Вы что, думаете, я не знаю, куда вы деньги носите? Видел, видел, кто вам стирает. Баба ничего, одинокая, вот только карапузов четверо — да и то вам под старость занятие.
— Перестань, Петро!
— Ага, попались!
— В чем?
— Ничего, батя, не смущайтесь. Я сватом у вас буду, ладно? А после вашей мою свадьбу закатим.
— Не мели глупости, теленок! С такими понятиями тебе еще рано жениться. Пороть тебя еще надо!
— И то правда… Я уж лучше подожду. Эх, погуляю с девками вволю, а женюсь под старость!
— Дело твое. Правду говорят: не дал бог ума, считай — калека.
— Батя, да ведь врут все, а? Ведь врут, что нужно век жить с одной женщиной? Что изменять — плохо, волочиться — плохо! Скучища ведь, а, батя?
— Не знаю. Видишь ли, это как для кого. Люди ведь бывают разные. Скажу тебе, Петро… по мне, знаешь как: если уж любить, так любить. Может, и однажды любить, да так, брат, чтобы всю жизнь осветило… Как-то мы охотились в Барабинской степи и подстрелили лебедя. И вдруг, откуда ни возьмись, лебедка. Видел бы ты, как она стала летать, как она кричала! Стреляли по ней — не можем попасть. А она летала, летала, била крыльями… Ночь пришла, дружкато ее уже общипали, сварили, а она в вышине курлычет, носится, как демон. Наутро думали — улетела. А она явись — и ввысь, все выше! Сложила крылья — и камнем о землю. Только пух разлетелся. Вот как, брат! Не пережила. Мы все там ошалели, чуть не разорвали дружка-то, который лебедя убил. Наш проводник, казах, рассказывал, что лебеди сходятся однажды, на всю жизнь, и, если один погибнет или умрет от старости, другой живет несколько дней, потом поднимается в высоту — и камнем о землю. Ты не замечал: одиноких лебедей ведь не встречается… Я с той поры и вкус к охоте потерял, будь ты неладна!