Росхальде - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не теряйте мужества! – изменившимся голосом сказал он. – Мы не знаем, выживет ли ваш ребенок. Он в опасности, и мы должны помогать ему, как можем. Понимаете, мы все должны помогать ему, и вы тоже. Мне нужна ваша помощь. Вечером я заеду к вам еще раз. На всякий случай я дам вам снотворного, быть может, оно вам самому понадобится. А теперь слушайте: мальчику нужен полный покой и полноценное питание. Это главное. Не забывайте об этом.
– Конечно. Я ничего не забуду.
– Если у него появятся боли или он будет очень беспокоен, помогают теплые ванны и компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я привезу. Лед, я думаю, у вас есть? Хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас никак нельзя, чтобы кто-то из нас потерял мужество, мы все должны быть на своем посту. Не так ли?
Жест Верагута его успокоил, он проводил его к выходу. – Не хотите ли взять мою коляску? Она понадобится мне только в пять часов.
– Спасибо, я пойду пешком.
Он пошел по улице, которая была такой же пустынной, как и раньше. Из того самого открытого окна все еще доносилась унылая ученическая музыка. Он посмотрел на часы: прошло всего лишь полчаса. Он медленно побрел дальше, минуя улицу за улицей, и так обошел полгорода. Он боялся покинуть его. Здесь, в этом дурацком нагромождении убогих домов, стоял запах лекарств, здесь гнездились болезни, нужда, страх и смерть, здесь сотни безрадостных, унылых улочек вместе сносили тяжесть бытия, и здесь не было чувства одиночества. Но там, за городом, в тени деревьев и под ясным небом, среди звона кос и треска кузнечиков, там, думалось ему, мысль обо всем этом будет много страшнее, нелепее и безысходнее.
Был вечер, когда он, запыленный и смертельно уставший, вернулся домой. Врач уже побывал здесь, но госпожа Адель была спокойна и, казалось, еще ничего не знала. За ужином Верагут беседовал с Альбертом о лошадях. Он находил новые темы для разговора, Альберт подхватывал. Они видели, что отец устал, и только. Он же с едва сдерживаемой насмешливой яростью думал: «Да будь у меня в глазах даже смертная тоска, они и тогда ничего бы не заметили! И это моя жена, и это мой сын! А Пьер умирает!» Эти печальные мысли вертелись у него в голове, пока он непослушным языком произносил слова, которые никого не интересовали. Потом к ним добавилась еще одна мысль: «Так и должно быть! Я один выпью чашу страдания до последней капли. Вот так и буду сидеть, лицемерить и ждать, когда умрет мой бедный мальчик. И если я все это переживу, тогда не останется больше ничего, что будет связывать меня, ничего, что может причинить мне боль, тогда я смогу уйти и никогда в жизни больше не поверю в любовь, не буду больше лгать, выжидать и чего-то бояться… Тогда я буду знать только жизнь, работу и движение вперед, а не покой и лень».
С каким-то мрачным наслаждением он чувствовал, как в сердце его разгорается боль, дикая и невыносимая, но чистая и большая, какой он еще никогда не испытывая, и перед этим божественным пламенем его маленькая, безрадостная, неискренняя и незадавшаяся жизнь куда-то исчезла, недостойная того, чтобы думать о ней и даже осуждать ее.
В таком состоянии он просидел еще час в полутемной спальне больного и провел душную бессонную ночь, с упоением отдаваясь своему безграничному горю, ни на что не надеясь и желая только одного – чтобы и его испепелил и без остатка уничтожил этот огонь. Он понял, что так и должно быть, что он должен пожертвовать самым дорогим и чистым, что у него было, и присутствовать при его смерти.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пьеру было плохо, и отец просиживал возле него почти целые дни. У мальчика все время болела голова, он тяжело дышал, и каждый вздох напоминал короткий, тоскливый стон. Иногда его маленькое, худое тельце билось в конвульсиях, иногда изгибалось и корчилось. После этого Пьер долго лежал совершенно неподвижно, и наконец на него нападала судорожная зевота. Затем он засыпал на часок, а когда просыпался, снова начинались эти монотонные жалобные вздохи.
Он не слышал, что ему говорили, а когда его приподнимали и почти насильно кормили, он ел машинально и равнодушно. При слабом дневном свете, так как шторы были плотно задернуты, Верагут подолгу сидел, склонившись над мальчиком, и внимательно, с замирающим сердцем наблюдал, как из милого, такого знакомого детского личика одна за другой стираются и исчезают нежные, дорогие черты. Оставалось только бледное, рано постаревшее лицо, зловещая маска страдания с огрубевшими чертами, в которых нельзя было прочитать ничего, кроме боли, отвращения и глубокого ужаса.
Иногда отец замечал, как в минуты сна это обезображенное лицо смягчалось и к нему ненадолго возвращалась утраченная миловидность прежних дней. Тогда он жадно, не отрываясь смотрел на ребенка, стараясь еще и еще раз запечатлеть в себе эту умирающую прелесть. И ему казалось, что вплоть до этих мгновений бодрствования и созерцания он не знал, что такое любовь.
Госпожа Адель несколько дней ни о чем не догадывалась, только постепенно заметила напряженность и странную отрешенность в поведении Верагута и наконец что-то заподозрила. Но прошло еще некоторое время, прежде чем она начала смутно сознавать, в чем дело. Однажды вечером, когда он вышел из комнаты Пьера, она отвела его в сторону и тоном, в котором чувствовались обида и горечь, коротко спросила;
– Так что же такое с Пьером? Что у него? Я вижу, ты что-то знаешь.
Он рассеянно посмотрел на нее и проговорил пересохшими губами:
– Я не знаю. Он очень болен. Разве ты не видишь?
– Вижу, Но я хочу знать, что у него! Вы обращаетесь с ним так, будто он умирает, ты и доктор. Что он тебе сказал?
– Он сказал, что Пьер тяжело болен и что мы должны как можно лучше за ним ухаживать. Что-то воспалилось в его бедной головке. Завтра мы попросим доктора рассказать нам подробнее.
Она прислонилась к книжному шкафу и ухватилась рукой за складки зеленой портьеры, Так как она молчала, он продолжал терпеливо стоять; лицо его посерело, глаза были воспалены. Руки его чуть заметно дрожали, на лице застыло нечто похожее на улыбку – странная смесь покорности, терпения и вежливости,
Она медленно подошла к нему и положила руку ему на плечо. Казалось, у нее подгибаются колени. Чуть слышно она прошептала:
– Ты думаешь, он умрет?
На лице Верагута все еще стыла слабая, глупая улыбка, но по его щекам торопливо катились мелкие слезы. В ответ он только слегка кивнул головой. Она потеряла равновесие и осела на пол, он поднял ее и усадил на стул,
– Этого нельзя знать точно, – медленно, с трудом проговорил он, как будто повторял, преодолевая отвращение, старый, давно надоевший урок. – Мы не должны терять мужества,
– Мы не должны терять мужества, – машинально повторил он, когда она собралась с силами и выпрямилась на стуле,
– Да, – сказала она, – ты прав. – И после паузы добавила: – Этого не может быть. Этого не может быть,
Внезапно она встала, глаза ее оживились, на лице появилось выражение понимания и скорби.
– Не правда ли, – громко сказала она, – ты не вернешься? Я знаю. Ты хочешь нас оставить?
Он понимал, что в такой момент нельзя быть неискренним. Поэтому он ответил коротко и глухо:
– Да.
Она закачала головой, как будто погрузилась в свои мысли и никак не могла с ними справиться. Но то, что она сказала, родилось не из раздумий, а выплеснулось бессознательно из мрачной, безутешной подавленности этой минуты, из усталости, но прежде всего из смутной потребности что-то поправить, оказать добрую услугу кому-то, кто еще был в состоянии этой услугой воспользоваться.
– Да, – сказала она, – так я это себе и представляла. Но послушай, Иоганн, Пьер не должен умереть! Не должно же все, абсолютно все рухнуть в одночасье! И знаешь, я хочу сказать тебе еще вот что: если он поправится, бери его себе. Слышишь? Пусть он останется с тобой.
Верагут понял не сразу. Только постепенно ему стало ясно, что она сказала. Так, значит, ему теперь отдано то, о чем он с ней препирался, из-за чего долгие годы колебался и страдал, – отдано в тот момент, когда уже стало поздно.
Чудовищной нелепостью было в его глазах не только это – что теперь он вдруг мог получить то, в чем она так долго ему отказывала, – но еще больше то, что Пьер мог принадлежать ему как раз тогда, когда ему предстояло умереть. Значит, теперь он умрет для него как бы вдвойне! Это же безумие, это просто смешно! Ситуация была настолько гротескной и абсурдной, что он и впрямь едва не разразился горьким смехом.
Но она, без сомнения, говорила всерьез. Вероятно, она не до конца верила в то, что Пьер умрет. Это было великодушно, это была неслыханная жертва с ее стороны, которую она хотела принести в страдальческом смятении этой минуты по какому-то неясному доброму побуждению. Он видел, что она страдает, что она бледна и с трудом держится на ногах. Ему не надо показывать, что ее жертву, ее странное, запоздалое великодушие он воспринял как убийственную насмешку.