Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Славный корабль – омулевая бочка.
Эй, баргузин, пошевеливай вал…
Первые дни я боялась, что Авдотья Никоновна станет все переделывать на свой лад, – у меня заранее кружилась голова от чувства ревности и обиды за маму. Ничуть не бывало! Все осталось на месте. Авдотья Никоновна даже не прибирала в комнате, а только мыла посуду, а все остальное по-прежнему делала я. Она была занята: в первую же неделю после приезда познакомилась со всем Лопахином и теперь постоянно ходила куда-нибудь в гости.
Базар отнимал у нее полдня и еще полдня – подробнейший рассказ о том, что она видела на базаре.
У отца тоже не было ни одной свободной минуты. Он заявил, что не станет служить, поскольку «настало время – заря возрождения российского пролетариата мирового труда» и такие люди, как он, «должны на покое подождать назначения». В ожидании назначения отец писал рассказы. Однажды он с самодовольной улыбкой сказал мне, что в литературе он «доброволец-фанатик». Каждый день он писал по пяти рассказов, даже больше: таким образом, за год, что мы прожили вместе, накопилось в общей сложности несколько сотен. Для примера приведу только один – в подлиннике, потому что невозможно передать его своими словами:
"Бабкин эпизод материной матери из крепостного права.
Материна мать осталась вдовой. Ее стали выселять из деревни на край, она с сестрой взяли котомки и отправились к великой княгине. Приходят, дежурный генерал вынимает ассигнацию, кладет на стол, берет их за косы и лбами как щелканет! Вот тебе и у парадного подъезда!"
Другие рассказы были в таком же роде.
Ему очень нравилось, что в моей комнате до сих пор висела афиша «Бедность не порок», и он рассказал мне, что это был его бенефис и что в роли Любима Торцова он имел шумный успех. Цветов было столько, что он стоял по горло в цветах и потом утром продал их одному купцу за двести двадцать четыре рубля пятьдесят копеек. На афише значилось, что П. Н. Власенков исполнял роль слуги, но отец сказал, что это было в другой раз, а на бенефисе он играл Любима Торцова.
Но больше всего он любил рассказывать о спиртоносах. На Амуре были какие-то спиртоносы – русские и китайцы, и отец гордился, что те и другие в равной мере доверяли ему, потому что он никогда не выдавал китайцам русских секретов, а русским – китайских. Это были довольно страшные истории: то спиртоносы охотились на «косачей» – так они называли китайцев-золотоискателей. То спиртоносы убивали кладовщиков; причем один неизменно хватал лошадь под уздцы, а другой говорил: «Ну, друг любезный, выходи. Ты нас обвешивал, обманывал, а теперь рассчитаемся». Другие истории были политические – в них отец всегда играл главную роль. На станции Михайло Чесноков он разоружал жандармов, и сам вахмистр подарил ему свои золотые медали. 15 августа 1918 года он устроил первый субботник Дорпрофсожа. Он обманул японского офицера, сказав ему: «Ваша солдата стреляй, стреляй, а ты пиши, пиши», – и офицер выдал ему пропуск на склад, в котором под мешками с мукой лежали берданки, и отец вывез берданки и передал их партизанам.
Я просыпалась раньше всех и долго смотрела на него: он спал на спине, упершись головой в подушку, точно боялся, что ночью может взлететь. Авдотья Никоновна лежала подле него, но до нее мне было мало дела. Отец! Мне было легче думать о нем, когда он спал, – быть может, потому, что во сне у него печально повисали усы, носик бледнел, и становилось ясно, что он сам не знает, что ему делать со всей чепухой, которой была набита его голова. Отец! Мама всю жизнь не могла примириться с тем, что он бросил ее, а он, вернувшись через восемь лет, не спросил даже, отчего она умерла. Что же делать с этим отцом, у которого даже во сне вдруг становилось жалкохвастливое выражение лица? Который проснется, выпьет, не умываясь, слабо взмахнет ручкой и начнет рассказывать – о чем? Не все ли равно?
ПРОЩАНИЕ
Володя Лукашевич перед отъездом зашел ко мне и просидел ровно три часа, так что я стала бояться, что он снова, как в прошлом году, скажет что-нибудь неожиданное и мне снова придется провести довольно сложную разъяснительную работу. В прошлом году он вдруг объяснился мне в любви, и пришлось долго растолковывать ему, что он не только не имеет права говорить подобные вещи, но вообще не имеет понятия, что такое любовь.
Потом уехала Ниночка в консерваторию, нужно было держать испытания. А Гурий и Андрей могли явиться незадолго до начала занятий, потому что для университета и курсов техники речи достаточно было лишь свидетельства об окончании школы. Теперь мы втроем слушали курс – с каждой лекцией он становился все интересней. Потом Гурий, одновременно с курсами техники речи, решил поступить в Стумазит – это была какая-то «Студия массовых зрелищ и торжеств», в которой должны были учиться около десяти тысяч человек. Он уехал, и мы остались вдвоем. Но лекции продолжались.
Наконец в конце августа уехал Андрей, и все же старый доктор продолжал читать, хотя теперь у него осталась только одна слушательница – я.
Давно была окончена и отправлена Т. статья, в которой Павел Петрович изложил сущность своей теории, но ответа не было, и у старого доктора становилось сумрачное лицо, когда я вспоминала об этом.
Мне запомнился день, когда уезжал Андрей, день, еще совсем летний, хотя в конце августа у нас бывает уже довольно холодно и идут дожди. Накануне мы условились в семь часов утра встретиться на Овражках. Почему именно в семь? Не знаю. Должно быть, потому, что никто не назначал свиданий так рано.
На Тесьме стояли плоты – очень много, так что можно было, не замочив ног, перейти с одного берега на другой. Плотовщики переговаривались и голоса их были отчетливо слышны, как будто нарочно, чтобы участвовать в этой картине свежего, ясного утра, сложившейся из крупных, ровных бревен, за которыми кое-где поднималось белое облачко пара, из солнечных лучей, проходящих через это облачко и вдруг вспыхивающих разными цветами, из полета чаек над Тесьмой, из чувства бодрости и еще из какого-то деятельно-живого чувства, без которого вся эта жизнь вдруг застыла бы и остановилась, как в заколдованном сне.
Андрей ждал меня. Он был в серой курточке с блестящими пуговицами – бывшей Митиной, в глаженых брюках и туго перетянут ремнем. У него был парадный вид, и я с огорчением подумала, что он уже за тридевять земель от меня, от всего лопахинского… Я не подозревала, что он больше чем когда-либо был полон всем лопахинским в эти минуты.
– Ты сегодня придешь? Дядя будет читать, – сказал он для того, как мне показалось, чтобы сказать что-нибудь.
Я ответила, что непременно приду.
– Ну, как у тебя?
– Точно так же.
– Каждый день?
Это значило, что отец и мачеха пьют каждый день. Я кивнула.
– От этого можно вылечиться, – сказал Андрей, – но они, разумеется, не захотят, потому что им нравится напиваться. Между прочим, это интересный вопрос – роль водки в жизни. Ты не можешь переехать от них?
– Куда?
– К нам. Хотя да! – Он поморщился. – Мама стала какая-то странная последнее время.
После Митиного отъезда Агния Петровна немного помешалась на том, что у нее выходит слишком много продуктов. Прежде мы с Андреем не говорили об этом.
– Ладно, ничего, – сказала я, – последний год. А там…
– В Москву?
– Нет, в Петроград.
– У тебя есть кто-нибудь в Петрограде?
Я сказала «нет», потому что нельзя же было рассчитывать на неведомого Василия Алексеевича, которому мама написала большое письмо и не получила ответа.
Зато в Петрограде находился Институт экранного искусства. Но Андрей еще не знал, что я решила стать киноартисткой.
Он помолчал.
– В декабре я приеду на каникулы, – возразил он серьезно, – и уговорю тебя послать бумаги в Москву. Ты выбираешь Петроград под влиянием литературы. А на деле медицинская жизнь гораздо богаче в Москве.
Мы дошли до пристани и, не сговариваясь, повернули назад. Как обычно в дни сплава, базар с Торговой площади переехал к Тесьме, и на пристани было грязно и шумно.
– Андрей, – начала я с трудом, – мне давно хотелось сказать тебе… Конечно, это покажется тебе неожиданным, хотя на самом деле я решилась давно и просто скрывала, потому что боялась, что ребята станут смеяться. И действительно… Возможно, что у меня нет таланта… Я имею в виду театральный талант. Но ты понимаешь…
Андрей слушал спокойно, но, когда я сказала о театральном таланте, у него удивленно дрогнуло лицо. Он расстроился, я заметила это сразу.
– Я знаю, ты будешь упрекать меня за то, что я не боролась с этим увлечением. Но мне было стыдно, потому что я столько лет говорила, что пойду на медицинский, а тут вдруг задумала стать артисткой, да еще артисткой кино.
У Андрея снова дрогнуло лицо – и на этот раз с еще большей тревогой.
– Постой-ка, – медленно сказал он. – Но ведь для этого… Ну что получилось бы, если бы я вдруг задумал учиться петь – ты знаешь, что у меня за голос! Нина поступает в консерваторию – так ведь нет сомнений в том, что у нее есть дарование. И то неизвестно, артистическое ли это дарование, потому что превосходные певцы иногда совершенно не умеют играть.