Повесть о первом подвиге - Арсений Иванович Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руки у меня дрожали все сильнее. Первая спичка, которую я с трудом зажег, погасла. Тогда я присел на корточки, зажег вторую, дал ей разгореться и уж потом швырнул ее на осколки бутылки, в темную лужу, растекавшуюся по брусьям.
Вспыхнуло пламя. Все кругом стало непроницаемо темно.
Я вскарабкался на перила, хотел прыгнуть в пруд, но тут услышал голос Оли. Там, где осталась девочка, тоже поднимался столб пламени, и за этим пламенем она кричала.
И, вместо того чтобы прыгнуть в воду и плыть к парку, как было условлено, я побежал назад. И, когда я был возле Оли, раздались выстрелы.
Это был, видимо, случайный патруль, который, обходя город, услышал шум на мосту.
Когда я спрыгнул с перил, Оля лежала, подмяв под себя правую руку, запрокинув голову. В двух шагах от нее бушевало пламя.
Я приподнял ее, потащил от огня.
— Больно-о… Пусти-и…
Рукам стало тепло и мокро, — я не сразу догадался, что по ним течет кровь.
Оля становилась тяжелее с каждой секундой, я тащил ее к берегу, напрягаясь из последних сил.
Каблуки ее ботинок громко стучали по шпальным брусьям.
— Потерпи, сейчас… — бормотал я.
Внезапно кто-то ударил меня сзади и обхватил за шею. Я рванулся, выпустил Олю, стараясь укусить державшую меня руку. Оглянувшись на мгновение, увидел искаженное злобой, освещенное прыгающим светом бородатое лицо.
— Девку тащи! — крикнул кто-то с берега из темноты.
— Пущай горит, сука! — прохрипел в ответ тот, который держал меня.
Меня волокли по мосту, отступая перед надвигающимся огнем, тащили и били, и во рту у меня было солоно, и десны резали осколки выбитых зубов. Бросили меня у начала моста, там, где валялись куски искромсанного Юркой пожарного шланга. Я лежал, плача от боли. И вдруг услышал — на мосту закричала Оля:
— Ма-а-ма!
Шатаясь, я встал, рванулся туда, к мосту, где на фоне пламени метались темные фигуры людей, пытавшихся погасить огонь. Но меня ударили сзади, и я опять полетел на землю. Земля пахла мазутом и тиной.
Кто-то сильно пнул меня в бок:
— Встань, гад!
Я лежал.
— Поднять!
Чьи-то руки подхватили меня, встряхнули. Прямо перед собой я увидел нервно вздрагивающее худощавое лицо с черными усами, с ярко-красными губами. Офицер смотрел на меня с такой ненавистью, что у меня похолодела спина.
— Кто послал? — спросил он сквозь зубы.
Я не ответил. В это время на мосту снова застонала Оля, и я опять рванулся туда.
Офицер усмехнулся:
— Жалко?
— Этого краснюка тоже не мешало бы поджарить малость, — громко сказал кто-то за моей спиной. — Тогда скажет…
— Потерпи, сейчас… — бормотал я.
— И так скажет!
Офицер повернулся к пылающему мосту.
Мне скрутили руки назад, связали ноги и швырнули в кузов автомашины. Прижимаясь щекой к доскам, я лежал и вслушивался в голоса людей на мосту. Через несколько минут казаки приволокли из парка избитого до полусмерти Юрку и тоже швырнули в кузов.
23. „Это они перед смертью лютуют…“
Нас отвезли в Тюремный замок.
Как сквозь сон помню — тащили по коридорам и били чем-то тяжелым и тупым по голове. Потом распахнулась темная дыра двери, оттуда пахнуло тленом и плесенью.
Меня поставили на пороге и толкнули с такой силой, что я пролетел через всю камеру, ударился о противоположную стену и только тогда упал.
Сколько я пролежал без сознания — не знаю.
Очнулся оттого, что к моему разбитому, пылающему лбу кто-то прикладывал влажную тряпку. Тряпка остро пахла плесенью и чуть-чуть камнем. Но прикосновение все же было приятно: оно освежало. И сразу до спазм в горле захотелось пить.
Я пошевелился, повернул голову.
Тусклым красноватым пятном горела в квадратной фрамуге над дверью керосиновая лампа.
Негромкий спокойный басок спросил из темноты надо мной:
— Отошел чуток?
Едва освещенный тусклым красноватым светом, падающим из фрамуги, на полу возле меня сидел большой бородатый человек, немного напоминающий Петра Максимилиановича, такого, каким он пришел с каторги. Лица разглядеть я не мог.
— Испить хочешь? — спросил бородатый. Глаза его синевато блеснули в полутьме. — Так ведь нету, милый, водицы. Тряпочку, я ее вон в углу намочил, в калюжине — со стен текет. Ну, ежели пососать тряпку-то, — легчает… Спытай-ка…
Он провел по моим губам тряпкой, и мне действительно стало легче. Я закрыл глаза, и перед ними снова вспыхнул огонь пожара, и я опять потащил Олю по мосту…
— За что они тебя? — из какой-то далекой дали спросил голос бородатого.
— Мост сожгли… на мельницу…
— А-а-а! — с удивлением протянул он. — За это, конешно, положено. Это им нож в горло… — Помолчал, вздохнул: — Эх, покурить бы… напоследок… У нас, в Каиновке, скажу я тебе, во всех дворах самосад первеющий… Да-а… Сам-то чей?
Я назвал свою фамилию.
— Данил Никитича?
— Да.
— Вон что!.. Знаю, как же… В июле, в самую страду к нам в Каиновку приезжал… от большевиков… Все обсказывал. Землю, дескать, крестьянам. И чтобы никакой войны. Ну, а нам чего же еще?.. Землю-то у нас всю богатеи захапали. У нас их, мироедов, двое: Степанов да еще Паршин Гаврил. Всю как есть землю под себя постелили. Бедняку онучи посушить выкинуть некуда…
Он долго молчал, словно прислушиваясь к звону капель, падающих на каменный пол. Потом продолжал:
— Приехал твой отец, значит, к нам и третьего дня… «Что же, мужики, говорит, до каких пор терпеть будете? Иль вас не касаемо, что в соседнем селе баб да детишек каратели из пулеметов мертвят? Чего ждете?» Ну и поднялись все…
Падали в тишине капли, и перед моими глазами лилась вода с мельничной плотины и расстилались голубые просторы Калетинского пруда… Я спросил, не открывая глаз, с трудом разжимая запекшиеся губы:
— А вы, дядя, большевик?
— Я-то? А как же, милый… У кого за народ душа горит — обязательно большевик… Нету ему другой пути. Вот и ты, видать, той же стежкой пошел… — Он опять помолчал и опять вздохнул. — Боже мой, до чего же покурить охота.
По коридору глухо и тяжело протопали шаги, на секунду вспыхнуло в двери желтое отверстие волчка.
— Глядят! Всю ночь глядят! — усмехнулся бородатый. — А чего глядеть? — Он что-то поискал у себя в кармане и сунул мне в руку мягкий, липкий комок.
— На-ка… Мне теперь хлеб ни к чему… доел я на земле свою долю… Хлебушек-то, конечно, с лебедой, бедняцкий. А ежели горчит больно, так это еще от самосаду, —