Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
Для туберкулеза характерна волнообразная клиническая картина: болезнь то затухает, то – спустя недели и месяцы – вновь убыстряет ход. У больного появляется жар, иногда кровохарканье – это значит, что бактерии в легких разрушили кровеносный сосуд. Позднее, во время очередной ремиссии, больной ощущает себя здоровым и работоспособным, отказывается от лекарств, не посещает врача. Тем и опасен туберкулез: процесс незаметно прогрессирует и наконец, проявляется в полной мере. Особенную опасность представляет кровотечение из легких. Еще недавно оно было главной причиной смертности туберкулезных больных. При кровотечении в легких образуются новые туберкулезные очаги, часто они охватывают значительные участки, сливаются и образуют так называемую казеотную пневмонию.
Это одно из самых тяжелых и трудно излечимых осложнений при туберкулезе.
Владас Милгос. Туберкулез вчера и сегодня. С. 33.
Хотелось бы все рассказывать по порядку, но знаю: не выйдет. Мало времени, и военная медкомиссия ждать не любит. Поэтому пропускаю ссору Грасильды и Даниеле, точнее сказать, идиотский наскок неуемной Грасе на бедную Даниеле. Отмечу только, что на сторону Даниеле и ее «вызывающей» набожности встала стеной вся кафедра (не военная, ясное дело!) вместе с фрау Фогель – пусть и не во главе, но и не в арьергарде. Дело в том, что фрау Фогель, как и положено редкой птице, уже готовилась к перелету в Землю Обетованную: почему бы не проявить толерантность к религии, пусть и к чужой, неважно. Но другие! Кто мог подумать, что на подмогу Даниеле без колебаний бросится сам завкафедрой Альбинас Н., да и прочие преподаватели, помоложе и без каких-либо признаков веротерпимости.
Сама Даниеле только сдержанно улыбалась, но я-то знал: в душе она благодарна всем. И многие поняли: не те уже времена! Затхлые, лицемерные, а все равно не те!
Не стану подробно расписывать, как хозяин без предупреждения поднял цену и был за это наказан: его геморрой дал сильнейшую вспышку, и потребовалась четвертая операция. Его положили в клинику, рядом с вокзалом. Коротко упомяну, что мою одноактную пьесу в стихах Licencia отважно поставили третьекурсники актерского факультета Консерватории и что ее сразу закрыли. Даже не запретили – это была бы излишняя честь для меня! – попросту сняли, как тогда говорилось, после двух представлений. Больше всех по этому поводу горевала Даниеле – на третий спектакль она пригласила своего двоюродного брата-юриста и нескольких, пусть не очень близких, подруг. Я себя чувствовал просто оплеванным; смолил сигарету за сигаретой и пил крепленый «Рубин»; тут начинала нервничать Даниеле, а я сатанел еще больше. И правильно делал, как показало будущее.
С долбаной медкомиссии я прилетел как на крыльях. Военные медики у меня обнаружили гипертонию – повышенное кровяное давление. Нормальный человек никогда бы не стал радоваться, узнав про такой диагноз – нервная дистония гипертонического типа. Так или как-то так. Но разве я был нормален? Условно, с серьезными оговорками. Надо мной словно расчистилось небо, но ликовать было бы преждевременно. Они меня не заберут, не смогут забрать, повторял я себе и Даниеле, и совал заветный листок с направлением под нос хозяину, вернувшемуся домой после удачной операции, и даже хронической комсомолке Грасильде Гедрюте, которую встретил случайно на улице: смотри, выскочка! «Выскочка», естественно, про себя, не вслух. Не буду служить – можете все провалиться! И добавил: не по причине сраного геморроя, на который ты, карьеристка, при всех намекнула на своем отчетном собрании, а потому, что теперь у меня гипертония на нервной почве, как и полагается творческой личности. Ясно? По моей сияющей физиономии Грасильда могла прочесть все, о чем я смолчал: и обиду за Даниеле, и ненависть к ней самой: ведь это она с комсомольских амвонов проклинала меня за грехи – нарушение академической дисциплины, склонность к богеме и нигилизму, это ее слова! В больницу я должен был лечь через неделю: там не хватало свободных мест. До начала обследования я старался поддерживать подобающее давление, чтобы не огорчать себя и врачей. Надо нервничать! – орал я на Даниеле, чьи щеки румянились, как деревенские яблочки, а сердце скорбело – и по мне, жаждущему всерьез заболеть, и по себе, больной неподдельно. Меня воротит от этих чернил ! – говорил я, но надо, как ты не можешь понять! От них ведь скачет давление! Я старался срываться по малейшему поводу, на который раньше не обратил бы внимания: из-за того, что улицы плохо освещены, что в забегаловке не доливают пиво: поглядите, сплошная пена! Я зверел оттого, что меня как вычеркнутого пытаются не пустить в общую университетскую читальню. Приказ! Чей приказ? Такие события выбивали из колеи и без шуток действовали на нервы: у меня действительно по-настоящему шумело в висках, звенело в обоих ушах, а ноги были как ватные. Однако – пусть это грозило дестабилизацией моему истощенному организму – я был счастлив: ну вот и все! Теперь не нужна чахотка! Над гипертонией тоже никто не посмеет глумиться, пусть только попробуют! Один тертый и мятый журналист из газеты «Спорт» в тех же самых «Пращурах», узнав о моей проблеме, рассказал про сильный и верный способ поддерживать высокое кровяное давление. Только т-с-с! Способ, конечно, был не из особо приятных, но когда пытаешься откосить от службы на подводном флоте или в пустыне, все годится, все впрок. Главное – результат, а он должен быть единственным: в мирное время к строевой службе негоден!. Такая запись в военном билете – венец моих самых заветных грез. «Хорошо, а потом?» – так часто любила спрашивать Даниеле, а я впадал в еще большее бешенство: Что потом? Чего ты цепляешься? Какое еще потом? Буду жить! Как все! Как-то на улице Чюрлениса я лицом к лицу столкнулся со Степашкиным, теперь уже настоящим полковником, в каракулевой папахе и тремя звездами на погонах – получил наконец, то, чего жаждал всю жизнь. Мы, конечно, узнали друг друга издалека, только здороваться не собирались. Зато улыбнулись оба: Степашкин злобно и торжествующе, я – фальшиво и всепрощающе. Мог ли додуматься этот осел, что я свободен (почти), что никогда не пойду служить в их поганую армию. Меня потянуло даже запустить ему вслед комком тяжелого и влажного снега: пока военные оформляли мое направление в 3-ю Советскую, а медики все не могли найти свободное место, уверяя, что некуда класть очень тяжелых больных, выпал снег. Становилось ясно: чем бы ни кончилось это комплексное обследование, в осенний призыв я попасть не могу. Разве только начнется мировая война, и тогда призовут всех до единого – рецидивистов, интеллектуалов, помешанных и калек. Дабы избегнуть случайностей, я поступал по совету того журналиста: в один дых высмаливал полсигареты «Памир», не выпуская дыма, запивал стаканом воды и без остановки пятнадцать раз приседал. Результат ощущался сразу: сердце билось как молот о наковальню, кровь колотила в виски, темнело в глазах, ноги не слушались и голова кружилась. Правда, все это быстро проходило, но журналист научил: любым способом узнай у сестрички, когда будут мерить давление, и упражнения выполняй непосредственно перед посещением процедурного кабинета. Успех гарантирован!
Однажды за этой гимнастикой меня в коридоре застала Даниеле – и так начала кричать, что у меня заложило уши. Она кричала, а я приседал – не мог остановиться на полдороге. Как только она учуяла?
– Пятнадцать! – я сплюнул на пол и, тяжело дыша, прохрипел: – Дура! Ты-ра-дуй-ся! И-ли-ты-хо-чешь-что-бы-ме-ня-за-бра-ли?
Она выкинула «Памир», но табак и тогда дефицитом не был. Я не бросал регулярных занятий, а Даниеле сказал:
– Мешай, кричи, осуждай. Ты ведь отлично знаешь, ради кого я все это делаю! Правда, нервничаю все меньше, а это плохо. Ко всему уже притерпелся, и ты – моя единственная надежда, Даниеле!
Военным ждать надоело, последовал строгий приказ, после которого немедленно освободилось место, и меня госпитализировали. Поначалу я лежал в коридоре, и лишь через несколько дней был помещен в переполненную палату. Я чувствовал себя совершенно здоровым. Было неловко среди мужчин, перенесших тяжелые операции, пострадавших от автоаварий и поножовщины, получивших бытовые и производственные увечья: у большинства сквозь бинты проступала кровь. Были пациенты полегче – с астмами, пороками сердца – и вроде меня: их обследовали. Но ни легкие, ни тяжелые не обращали на меня никакого внимания, каждый был занят собой, жадно ждал передач из дома, ибо скалькулированные больничные порции удручали малостью и преснотой. После еды больные немедленно что-нибудь опять начинали жевать: кто куриную ножку, кто яблоко. Другие мазали на хлеб маргарин и посыпали солью – тоже лакомство!
Даниеле меня посетила всего один раз, а потом уехала. В деревне тяжело захворала крестная, которая была ей ближе родимой матери, Даниеле пошла отпрашиваться, и, к ее удивлению, декан сразу же согласился. Конечно, конечно, езжайте! Ведь вам надо немного… развеяться. Вот оно как. Чахотку, хоть и самую незаметную, все уважают. Такая традиция, не обошлось без влияния литературы: Янонис [32] , Билюнас. Не сомневаюсь, что в юные годы и тот декан, и Альбинас Н., завкафедрой, и, естественно, фрау Фогель искренне сострадали чахоточным и мечтали сказать смерти «нет!». Тем лучше для Даниеле, и вправду, передохнет. Временами мне становилось невмоготу от ее бетонной сознательности, смертельно серьезной набожности, молений до и после ; чего она там просила? Здоровья, покоя, тех несчастных двойняшек? Уже не помню. Однако не уважать ее было нельзя: Даниеле все делала вдумчиво, обстоятельно, ничего не скрывая и не лицемеря – молилась, любила, жила. Иногда эта серьезность даже смешила, но на фоне всеобщего эгоизма, равнодушия, вялости и казарменного однообразия Даниеле была образцом терпимости, щедрости и даже духовности. Подобные люди в те еще времена особенно раздражали всяких лидеров и функционеров. Грасильду, к примеру. Даниеле была фундаментальна, и я завидовал ее твердости, хотя понимал: никакие занятия, никакое усердие и волевые потуги (сам я к этому был вообще не способен) не заменят того, что раздает один только Бог.