Кружилиха - Вера Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семнадцатилетним он уехал из Братешек. И за двадцать восемь лет всего четыре раза посетил родной дом.
В последний раз он побывал там в 1936 году, после Испании. Он больше года работал на заводе в Каталонии, научился объясняться по-испански, носил синий берет, и лицо его под пиренейским солнцем стало оливковым, как у испанца. Ему нравилась эта страна, нравились ее горы, и ее народ с мужественной, свободолюбивой душой, и ее женщины, и ее музыка, - но кончились его сроки, его отозвали в Москву, ему дали отпуск, и вот ранним летним утром он стоял у колодца во дворе своей хаты. Он стоял босиком, а земля у колодца была мокрая, ногам было приятно. Утреннее небо голубело над его головой. Прохладно шептались листочки на яблонях и вишнях, которые он когда-то посадил около дома. Аист стоял на соломенной крыше... Аист, добрая птица, ты каждую зиму проводишь в Африке, в чужих, тридевятых странах, - и каждое лето, перелетев через моря и пустыни, повидав все на свете, возвращаешься на станцию Братешки, на кровлю хаты Насти Листопад, и Настя уж так и знает, что ты обязательно прилетишь, и бережет твое гнездо...
В тот приезд Листопада тронули старики: и мать, и отчим.
Тронула прекрасная старость Олексия. Глубокий старик, он не потерял ни памяти, ни работоспособности, был по-прежнему опрятен в одежде, воздержан в еде, полон достоинства. На станции он уже не служил, работал в колхозе - ходил за жеребятами. Он просыпался в три часа утра и шел на конюшню. В полдень приходил обедать, после обеда спал часа полтора и опять уходил к своим жеребятам - до поздней вечери.
Мать была членом правления колхоза. Она заведовала молочной фермой и находилась в острой вражде с председателем колхоза. Из страстных и путаных ее рассказов Листопад узнал, что мать хочет получше устроить помещение для скота, а председатель противится и не дает средств.
- Но я молчать не буду! - сказала мать. - Пусть он не ждет, чтоб я молчала!.. Олексий! Как будешь выходной, напишешь мне заявление в райземотдел!
Она командовала им, как прежде, и он подчинялся с той же готовностью. Ни тени старческой брюзгливости, раздражительности. Друг с другом они все оставались молодыми.
- Олексий не приходил? - спрашивала мать, возвращаясь с фермы.
- Настя не приходила? - спрашивал Олексий, едва переступив порог.
Листопад смотрел на мать и думал: откуда у нее эта энергия, этот новый живой огонь?
Ему много случалось видеть, как растут люди, как формируется их политическое сознание, как они становятся общественными деятелями, - и это казалось ему обыкновенным явлением. А то, что его мать читает газеты и ездила на съезды в Киев и в Москву, - это казалось ему необыкновенным.
- Мама, как это вы стали такие?
Она сразу поняла, что он имеет в виду, и улыбнулась чуть-чуть:
- А что? Тебе не нравится?
- Нравится. Я только не понимаю, как вы к этому пришли.
Она тронула орден на его груди:
- А ты как к этому пришел?.. Каждый, Сашко, идет своей стежкой, а выходит на ту же дорогу. Дорога одна, а стежек - миллионы и миллионы. Сколько людей в Радянськом Союзе, столько стежек.
- Вот она какая, моя мама! - сказал он, глядя на нее. - Вот она как разговаривает!..
...Он погостил у нее с неделю, и они расстались - на девять лет.
В первый год войны она известила его, что они с Олексием эвакуировались на Алтай. Потом было еще одно письмо из Барнаула. Потом опять письмо из Братешек - что вернулись, что немцы, уходя, спалили село и разорили колхоз, и очень трудно, но на душе радостно, что все-таки дома... Когда Листопад написал матери о своей женитьбе, она прислала свое родительское благословение. На сообщение о смерти Клавдии ничего не ответила - приехала сама. Приехала и моет пол в его кабинете.
- Я не надолго, - сказала она, закончив уборку и садясь с ним за стол. - На неделю, ну, дней на десять, самое большее... - Суровыми глазами она смотрела на Клавдиин портрет над диваном. - Аборт делали, что ли?
- Какой аборт! Она голод в Ленинграде пережила, во время блокады. После голода болезнь развилась. При родах умерла.
- Проклятые, проклятые! - жарким шепотом сказала мать. - Бачь, и разбили их, и уничтожили, а лихо от злодейства тянется и тянется... Молодая, красивая, - я думала: наведет внуков полную хату...
- Не надо об этом говорить, - попросил Листопад. - Почему вы только на десять дней? Что за сроки такие? Вы у меня поживете лето.
- Лето? Ловкий ты, Сашко! Через две недели жнива начнутся. Я ж теперь голова колхоза, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь. Отстал ты, ой, совсем отстал от нас, Сашко!
Ему до того стало стыдно - даже покраснел.
- Как дядя Олексий?
- Скоро буду расставаться с ним, - сказала она, слегка задохнувшись, закинула голову и выпрямилась, будто подставила грудь под удар. - Скоро, скоро. Восемьдесят девятый год ему, чего ты хочешь?.. Он еще работает! Косы точил перед косьбой на всю бригаду... Ой, Сашко, до чего жалко смотреть - ведь он слепой совсем: точит, все пальцы в крови, а он не видит. Что это, говорит, кровью мне пахнет, - а сам не видит... - Слезы побежали по ее лицу, и Листопад с легкой грустной ревностью подумал, что никого в своей жизни она не любила так, как Олексия... Но и ее никто так не любил, как Олексий, и эта неизбежная разлука будет для нее самым тяжелым ударом.
- Если это случится, - сказал он, - вам там незачем оставаться. Переедете ко мне, будем вместе: где я, там и вы.
Она улыбнулась сквозь слезы прежней знакомой улыбкой, взмахнув бровями и показав подковку чуть пожелтевших зубов:
- А что я у тебя буду делать, Сашко?
- То, что все старушки. Хозяйничать будете, отдыхать. На покое жить! Вы в театре были хоть раз? В настоящем.
- А вот была! - подхватила она лукаво. - И не один раз, а шесть раз была. Как поеду в Киев или в Москву, так нас ведут в театр. И в музее была, и в Ботаническом саду, и где, где я только не была, Сашко... Помнишь, мы с тобой все ходили дивиться на поезда? Я тогда думала: да неужели я тоже когда-нибудь сяду и поеду далеко?.. А теперь привыкла ездить, где там! К тебе хотела на самолете полететь, так от нас сюда не летают...
Отвлекшись мыслью от Олексия, она опять оживилась, и лицо ее играло прежней затаенной игрой, полной чувства: как будто свет то и дело пробегал по лицу, - вот на что была похожа эта игра.
- Какой, Сашко, на сегодняшний день может быть покой! - Она задумалась. - Сашко, до чего ловко живут наши переселенцы на Алтае! О-о, ты б подивился... А у нас трудно, страшно трудно...
- До сих пор в землянках?
- Нет, в землянках уже мало кто живет, кой-как отстроились: кто сарайчик поставил, кто хатынку... Ни коней, ни тракторов. Весной замучились! Пригнали к нам немецких коров, такие хорошие коровы, нашими украинскими кормами Гитлер выкормил... Так мы на них пахали. Вот такими слезами жинки плакали, а все ж таки пришлось пахать на коровах... Но самое главное - рабочая сила. Не хватает рук, хоть ты кричи! Стареньки, молоденьки, а настоящих работников почти что нема... Я вот бачу несправедливость: такая здоровая баба, а что она робит? Ничего она не робит. Полы помоет и треплет хвостом целый день.
- Кто это?
- А Домаха твоя.
- Какая Домаха?
- Ну, Домна, уборщица эта твоя, которую я вылаяла за грязь.
- Вам дай власть! - сказал Листопад. - Вам, мама, разреши - вы бы всех наших городских Домах приспособили к вашему колхозу.
- А хлеб твоя Домаха хочет есть? - спросила мать. - Тут еще какая-то Меланья у тебя, тоже, бачь, лодырь... Так ты б с Домахи на Меланью перегрузил работу, а Домаху в колхоз! Хочет хлеб есть - пускай идет, допоможет хоть трошки. Я вот голова правления; а в жнива пойду жать, как все.
- Но, мама, голубочка вы моя! Вам же седьмой десяток идет. На сколько лет вас хватит при такой работе?
- Вот и я стала загадывать: на сколько меня хватит? Так никто, понимаешь, не говорит... У тебя большой завод, Сашко?
- Большой.
- У нашего колхоза тоже очень большое было хозяйство.
- Ваш колхоз - это колхоз. А мой завод... Это я вам покажу. Такого вы в театре не увидите.
Мать и Домна пьют чай и разговаривают о своей бабьей жизни.
- Говорит: с тобой хочу быть, и больше никаких, - говорит Домна, дуя на блюдце. - Жена у него, вишь, колотовка и дочерей взрастила к нему недобрых. А он человек легкий, что заработал, то и пропил, в чужой карман не лезет, ни на кого не обижается, - скучно ему с ними. Так плакал, когда уходил, - ужасно!
Домна ставит блюдце и вытирает слезу.
- А я что ему скажу? Нешто я разлучница? Уезжай, говорю, любовь у нас общая, а судьба, знать, розная. У тебя дочеря, у тебя жена. Ты себя обязан перед ними оправдывать. "Это, говорит, была моя ошибка; ты судьба моя". Что же, говорю, что ошибка; не взашей тебя толкали на ней жениться. Ошибка твоя, и казнь твоя.
- Вот вы как рассуждаете! - говорит мать, дуя на блюдце.
- Да, я так рассуждаю, - говорит Домна, гордая своей добродетелью. У меня покойный муж был страшно грубый, я за ним жила как на каторге, а все-таки жила. И по сию бы пору жила, если бы его господь не прибрал. Поскольку я жена, постольку я обязана быть ему верной по гроб.