Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что нынче за день? — спросил себя Алексей. — Почему деревня гуляет?
Молодежь, видно, была навеселе, шла неровно, но быстро, пела веселую песню, и, однако, что-то в ней щемило за душу.
«Призванные, — подумал Алексей. — Это — призванные. Уже пошел четвертый день… четвертые сутки после пробужденья».
Он будто взглянул в календарь: двадцать пятое июня. Вдруг он остановился: черт побери! Двадцать пятое июня? День рождение отца!.. Так вот что это такое — кулебяка, кавардак в комнатах, перезвон посуды, «мытья — прямо спаси бог». Александр Владимирович Пастухов созывает сегодня гостей.
Да, да. Он всегда любил в этот день попировать, отвести душеньку. Неужели и на этот раз он не поступится своим обычаем? Неужели он спит, как спал мирным сном Алексей в Феодосии, пока не пришли люди отдергивать занавески? Неужели не настало для него пробужденье?
— Цельный все-таки характер — мой папаша! — усмехнулся Алексей и набавил шагу.
Гармонь долго еще провожала его тоскливо.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1У Александра Владимировича Пастухова в этот день была неудача. Театр, который чаще других играл в Москве пьесы Пастухова, прекратил репетиции его новой комедии.
Причина была ему не совсем ясна, но, впрочем, только в первый момент. Разговор в кабинете директора носил тот особенный, знакомый Пастухову характер, когда театральные люди не желают сказать всю правду сразу, чтобы не портить отношения с автором. Отведенный на потолочный карниз задумчивый взгляд, вдруг очень деловая фраза, вдруг шутка, смех и потом опять серьезность — вот нежная пастель, раскрашивающая беседу, после которой почтенный комедиограф, выйдя из театра, останавливается посредине улицы и спрашивает себя: «Что, собственно, мне там сказали?..»
— Нет, нет, пьеса твердо остается в плане театра! — сказал художественный руководитель таким убежденным тоном, каким говорится: «Сохрани вас бог подумать что-нибудь другое!» При этом он, сморщив над переносицей шишку, гипнотизирующе посмотрел по очереди в глаза директору, его заместителю, режиссеру и заведующему литературной частью.
Все четверо подтвердили его убеждение разнообразными кивками, — кто быстро и горячо, кто плавно и ласково, кто с восторгом.
— Короче говоря, вы хотите пустить пьесу в засол, — сказал Пастухов нарочно грубоватым голосом.
— Вы думаете — замариновать? — довольно весело спросил заместитель директора.
— Что идет в засол, то не маринуется, — улыбнулся художественный руководитель, и на секунду все очень оживились.
— Бросьте эти штучки, — строго сказал Пастухов. — Мы знаем друг друга не первый год, и я хочу получить прямой ответ: что значит — прекращены репетиции?
— Но, Александр Владимирович, за все наше знакомство никогда не было таких обстоятельств! — воскликнул режиссер.
— Форс-мажор, настоящий форс-мажор! — тихо выговорил заведующий литературной частью. Его белые ручки и головка сонливо выглядывали из маленького аккуратного пиджачка.
Пастухов повернулся к нему, сказал запросто, по-домашнему:
— Ты мне, завлитчастыо Боренька, французские пиявки не ставь. Форс-мажор! Говорил ты или нет, что это — лучшая комедия из всех, которые я написал за тридцать лет?
— А разве я отказываюсь? — как будто очнулся завлитчастыо. — Вот пусть все скажут. Я своих мнений никогда не меняю. Одна из лучших. Превосходная комедия! Но…
— Не в том дело, что она — лучшая ваша комедия, — сказал директор, не дослушав, — а в том дело, что она — комедия.
— В данном случае — к несчастью, — поддержал художественный руководитель.
— Дни-то пришли какие! — опять воскликнул режиссер.
— О чем же я говорю? — сказал завлитчастью, робко высовываясь из своего пиджачка. — Если бы ты сейчас написал что-нибудь… что находилось бы… перекликалось… отвечало нашим…
Пастухов вспылил. Поднявшись, он оперся раздвинутыми пальцами об стол.
— Я написал. Понимаешь? А мне опять говорят: если бы написал! Напиши ты, литчасть!
— Кто же из нас драматург? — немного смелее сказал завлитчастью.
— Речь идет о написанном, — продолжал, не слушая, Пастухов, — о том, что пьеса театром принята и что вы ее хотите сейчас зарезать.
— Александр Владимирович! — умоляюще сказал режиссер.
— Сто театров сделали заявку на пьесу. Где же она не прошла? В Москве. В театре, со сцены которого мои вещи не сходили годами. Что это значит? Все сто постановок, а может — больше, летят к чертям!
— Зачем же так истолковывать! — опять взмолился режиссер. — Мы отодвигаем работу на некоторое время, перед лицом факта, который…
— Вы, мой друг, отодвигаете заодно с работой меня. Вот что вы делаете. Это факт.
— Единственный факт сегодня — война, — сказал директор и начал перекладывать на столе красиво подшитые рукописи.
Пастухов оттолкнулся от стола, слегка отряхнул пальцы. То, что он сказал, прозвучало печально-торжественно:
— Я пережил, товарищи, три войны. Кто из вас помнит хотя бы одну, знает, что фронт войны воздвигается тылом. Наша помощь войне — в бодрости, которой мы зарядим в театре зрителя. Сцена должна дышать радостью, весельем. (Он медленно развел руки в знак того что — увы! — слова излишни и надо ставить точку.) Поэтому вы гоните меня с моей комедией вон из театра.
Его подбородок из двойного превратился в тройной и завесил узел галстука. Он сделал едва приметный поворот своего тучноватого стана, намекая, что готов уйти.
Все встали, расстроенные его обидой и. сами обиженные. Художественный руководитель подошел к нему, переполненный участием, и произнес решительно и в то же время интимно:
— Ты глубоко прав, Александр Владимирович. Как никогда, в этот час сцена должна внушать зрителю бодрость. Но бодрость — не только смех или веселье. Бодрость — это гнев, это героическое чувство, это смелый зов на подвиг. В такой час…
Он поборол невольное пресечение голоса и поглядел на своих коллег. Они тотчас согласились: он говорил сильно. Тогда он взял Пастухова за локти и, с каждой фразой крепко потягивая его руки книзу, стал продолжать:
— Наш театр исполнит свой долг. Но, поверь нам, мы не мыслим наш театр без тебя. Это было бы трагично. Мы будем тебя просить… Нет, нет, не возражай! Не сейчас! Мы взволнованы не меньше тебя… Мы будем просить. Да… Но теперь ты должен понять. Мы озабочены. Нам нужен репертуар, который полноценней ответил бы требованию событий, великих событий, пойми! У нас в репертуаре кое-что есть бодрое, но именно только в том смысле, в каком ты сказал, — веселое, смешное…
— И более полноценное, чем моя комедия, — холодно ввернул Пастухов.
Оратор выпустил его локти.
— Коллектив репетирует вещь, которая сейчас не может прозвучать, — сказал он в сторону. — Это нонсенс. Если бы твоя пьеса была уже на сцене, — другое дело…
— Мы были бы счастливы, — скорбно вздохнул заведующий литературной частью и, как улитка, вобрал шею.
Пастухов помахал бортами пиджака: было, правда, очень душно. Он достал папиросу. Директор пододвинул пепельницу с самолетиком из прозрачной пластмассы. Заместитель директора щелкнул зажигалкой в виде пистолета. Художественный руководитель спросил режиссера:
— У тебя сейчас новые вводы?
Тот молча заглянул под рукав на часы. Заведующий литературной частью спросил директора:
— Вы хотели дать мне почитать?
Директор взялся перебирать фолианты.
— Я считаю, — сказал Пастухов, выпуская из ноздрей сердитую затяжку дыма, — мы здесь этой нашей милой беседой вопроса не исчерпали.
Он начал прощаться. Его обступили. Директор вышел из-за стола и потряс ему руку с выражением полного взаимопонимания.
До выхода из театра его пошли провожать художественный руководитель и завлитчастью. Он спускался по лестнице неторопливо, молчанием показывая, что принял решение бороться.
— Ты на дачу? — спросил художественный руководитель.
— Я в Комитет, — ответил он твердо. — Хотя вовсе не собирался портить себе нынешний день.
— Постой! — воскликнул завлитчастью и сразу будто выполз из своего костюмчика. — Поздравляю тебя, дорогой мой. Ведь нынче твое рожденье? Правда? И я мог забыть!
Все трое остановились.
— Поздравляю, — сказал художественный руководитель.
— Благодарю, — ответил Пастухов, чуть шевеля гипсовыми губами, и вдруг ухватил протянутые ему руки. — Очень обрадован вашим подарком. Большой сюрприз! Дорого яичко…
Ей-богу, напрасно ты расстраиваешься, — совсем убито проговорил завлитчастью.
— Не липни пластырем, Боренька, — сказал Пастухов и пошел к дверям.
Уже очевидно было ему, что война — удобный предлог отказаться от комедии, принятой театром с большими колебаниями. Пьеса обладала легкостью, которую, ставили Пастухову в упрек. Недостаток этот казался ему достоинством. Ему часто удавалось обрисовать сценический характер одной мимолетной репликой так метко, что исполнителю оставалось только хорошо ее произнести. Актерам нравилось играть его вещи, зрители не скучали на спектаклях, театры привыкли, что каждая вторая его пьеса подолгу делает сборы, — он сам привык к этому. Но и актеры, и театры, и зрители не ждали от него вещей особенно значительных, с героями большими и сильными. Создалось обыкновение относиться к драматургии Пастухова с тою легкостью, которую в ней находили. Это задевало его, но он утешался успехом и тем, что — как он любил повторять — комедия есть высший жанр критики. Он охотно критиковал, это у него получалось. И он не мог изменить того, к чему пристрастился, даже если бы очень хотел: природа есть природа, — он больше писал легкие пьесы.