Власть и наука - Валерий Сойфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Также помогли признанию Лысенко властями его личностные качества. Он продемонстрировал недюжинное умение контактировать с руководителями разного ранга, удачно держал речи перед самим Сталиным, зная, кого нужно во время этих выступлений позорить и как нужно щедро раздавать обещания на будущее. Не пасовал он и в общении с самыми маститыми учеными, часто просто третируя их. В сталинское время многие просоветские литераторы умилялись личными талантами Трофима Денисовича Лысенко, его нетерпимостью к идейным противникам, его бульдозерным темпераментом и медвежьей хваткой. Умиляться тут вроде бы было нечему, хотя нельзя не признать, что в своей социальной среде он действовал умело и успешно. Он вырос на специфической питательной среде, он следовал укоренившейся в коммунистическом обществе морали, использовал стиль поведения, признаваемый обществом за единственно правильный. Конечно, Лысенко проявил недюжинный талант в политиканстве, добился на этом пути наивысшего успеха, стал едва ли не самой колоритной фигурой в научной сфере Страны Советов. Но его личностные черты, индивидуальные оттенки ни в коей мере не могут заслонить собой непреложность общей картины, характерологическая сущность которой никак не может быть сведена (или низведена) до уровня личностного феномена.
Слабая образованность большинства новых вождей не только вела к вере в мифы. Она была важным фактором, который обусловил принижение уровня научных исследований, низведение научного творчества до положения служанки при дворе Её Величества Практики. Примат практицизма в науке, требование к науке быть обращенной лицом к практике было внедрено в советском обществе безоговорочно. Лысенко это хорошо уловил с самого начала своей карьеры и быстро приучился противопоставлять в своих декларациях практический подход теоретическому. Деятельность Лысенко и его сторонников развертывалась на фоне непрестанного повторения в качестве исходной предпосылки нужды в срочной помощи практике со стороны науки. Заявления о практической направленности их работы сопровождали все выступления лысенкоистов, всегда противопоставлявших себя тем ученым, которые якобы бездумно мудрствуя и постыдно теоретизируя, лишь поедали хлеб народный.
Однако отнюдь не Лысенко был первым глашатаем этой псевдоистины о вредоносной сути теоретизирования в науке. Споры относительно роли науки в обществе и назначении научных исследований велись в России на протяжении долгого времени. Отметим, что еще в пору дискуссий между западниками и славянофилами о путях развития России выкристаллизовалась идея о полезности, с учетом русского характера, рационального практицизма, о несокрушимой сметливости русского мужика и его способности "завсегда дать фору в сто очков" образованному немцу или, хуже того, жиду-хитрецу1, победителем в любых состязаниях всенепременно выйти. Саркастичный Салтыков-Щедрин, создавший обобщенный образ "изобретателя", равно как и некоторые другие русские писатели тяготели к побасенке об особой практичности русского мужика. Особенно живуча эта побасенка в народном восприятии, и персонажи бажовских сказов в относительно недавнее время были созданы, чтобы иллюстрировать уверенность в могучих талантах русских мужиков, "университетов не проходивших", но от природы сообразительных, знающих всё и находящих самобытные выходы из ситуаций, в которых иноземцы пасуют. Правда, не всё однозначно и в литературе. На протяжении десятилетий существует убеждение что Лесков восхищался народными умельцами, когда вывел образ Левши -- одного из трех тульских умельцев, подковавших аглицкое чудо -- махонькую стальную блоху с подзаводом, способную усами шевелить и дансе танцевать в разные стороны и уморительно подпрыгивать. Не могу понять, почему при всех умилительных разговорах о косоглазом Левше никто не обращает внимание на такую деталь: Лесков рассказывает, что п
Преувеличенные восхваления, на деле принижающие достоинства самобытных умельцев из народа, с течением времени стали переноситься в иную сферу -- начали муссировать тезис о ненужности "сугубых наук" для обучения и без того умелых русских людей. Новоявленные Митрофанушки прикрывались этими байками как щитом и восставали против излишних мудрствований.
В возникшем с новой силой во второй половине XIX века в России споре о пользе наук "отвлеченных" и "практичных" большинство в русском обществе склонялось на сторону противников чистого знания. Конечно, в России дореформенной, когда крепостное право давило значительную часть народа, научные занятия были такой редкостью, что отрицать или защищать тезис о пользе академических знаний для массы русского народа, было нелепо. В то время этот спор был лишен базы и оставался лишь соревнованием в красоте воздушных построений. Но даже к концу XIX века, когда в России была создана мощная промышленность, разрослась сеть университетов и технических учебных учреждений, продуктивно работала Российская Академия наук, старый диспут не только не затих, но возобновился с небывалой силой.
На рубеже XX века в спор включился Л.Н.Толстой -- и снова на стороне тех, кто рассматривал науку лишь как служанку, приглашенную для утоления сиюминутных нужд. Толстой полагал, что отдача от научных исследований была бы выше, если бы интересы ученых сместились в сторону решения чисто практических задач, а это бы, в свою очередь, могло облегчить жизнь народную.
Вместо этого, заявлял Толстой, "все ученые заняты своими жреческими занятиями, из которых выходят исследования о протоплазмах, спектральных анализах звезд и тому подобному". Написано это было в 1885 году в нашумевшей статье "О назначении науки и искусства", когда литератор настоятельно рекомендовал ученым перестать заниматься всякой заумной дребеденью, повернуться лицом к практике и особо говорил о биологах.
"Ботаники нашли и клеточку, и в клеточках-то протоплазму, и в протоплазме еще что-то, и в той штучке еще что-то. Занятия эти, очевидно, долго еще не кончатся, потому что им, очевидно, и конца быть не может, и потому ученым некогда заняться тем, что нужно людям. И потому опять, со времен египетской древности и еврейской, когда уже была выведена пшеница и чечевица, до нашего времени, не прибавилось для пищи народа ни одного растения, кроме картофеля, и то приобретенного не наукой...
Мы выдумали телеграфы, телефоны, фонографы; а в жизни, в труде народном, что мы подвинули? Пересчитали два миллиона букашек! А приручили ли хоть одно животное со времен библейских, когда уже наши животные были давно приручены? А лось, олень, куропатка, тетерев, рябчик все остаются дикими", --
сердито выговаривал ученым великий писатель (157).
Такое отношение к науке было свойственно не одному Л.Н.Толстому. Отнюдь не случайно в 1894 году при открытии IX съезда русских естествоиспытателей и врачей в Москве К.А.Тимирязев -- известный физиолог растений и публицист горячо возразил приверженцам такого взгляда:
"С гораздо большим правом можно утверждать обратное, что наука... привела к тем небывалым результатам в материальном, утилитарном смысле, именно благодаря тому, что приняла и принимает все более отвлеченный, идеальный характер...
Ослепляющие нас приложения посыпались как из рога изобилия с той именно поры, когда они перестали служить ближайшею целью науки. Только с той поры, когда наука стала сама себе целью -- удовлетворением высших стремлений человеческого духа, явились как бы сами собой и наиболее поразительные приложения ее к жизни: это -- самый общий, самый широкий вывод из истории естествознания" (158).
Тимирязев категорично резюмировал:
"Не в поисках за ближайшими приложениями возводится здание науки, а приложения являются только крупицами, падающими со стола науки" (159).
Затрагивал Тимирязев также вопрос, активно дебатировавшийся в те годы: нужны ли одаренные ученые-одиночки или более успешными были бы коллективные усилия группы средних по уровню мышления и изобретательности специалистов, творчество которых подчинялось бы одной цели и контролировалось бы сверху? В России в те годы стала весьма популярной идея артельного творчества обученных нужному ремеслу людей, Это случилось благодаря широкой распространенности среди читающей публики произведений социалистов и утопистов (см., например, /160/), равно как книг Чернышевского и других публицистов социалистического толка. Тимирязев отверг эту утопию:
"Никакая подобная искусственная организация, именно напоминающая бюрократический прием "получения сведений", не подвинет науки. Артельное, даже подчиненное строго-иерархическому контролю производство науки представляется мне таким же невозможным как и подобное производство поэзии" (161).
Но в среде русской интеллигенции так считали далеко не все. Идея блага, проистекающего из "приземления" научного труда, жила и крепла. Не умолкали голоса людей, обвинявших ученых в оторванности от повседневной жизни, в кастовости и паразитировании на теле общества. Популярным стал тезис о том, что никаких особых талантов не требуется для того, чтобы стать продуктивным ученым. "Не боги горшки обжигают", "И медведя можно научить зажигать спички" -- эти залихватские присказки не переставали звучать в преломлении к проблеме роста талантов. В русской среде особенно популярным стал рассказ о выдающемся успехе даже не в одной науке, а в науках вообще холмогорского паренька Михайлы Ломоносова, пешком дошедшего до Москвы из-под Архангельска, обучившегося в сказочно короткие сроки, а затем якобы покорившего весь современный ему мир первоклассными работами, выдвинувшими имя Михайла Васильевича Ломоносова в число великих умов человечества. Строки из ломоносовской оды