Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне тоже обозначался фронт работ – в оврагах по-над речкой я заготавливал коноплю. Её требовалось много. Сушили её на крыше сарая (не кучей, а ворошками), потом трепали, мочили, отделяли волокна от остья, снова сушили; из волокон дед плёл и тонкие бечёвки, и толстые верёвки – почти канаты – необычайной прочности: «Что твой джут!» (Лыковые верёвки дед не одобрял: изведут на них остатки липового леска за Речкой, как ещё в позапрошлом веке перевели в лапти и верёвки липовые рощи по всей России). Часть бечёвок натирали сапожным варом – зачем, я забыл, а спросить уж не у кого. Остатки конопельно-верёвочного производства тоже шли в дело: остьём и неиспользованными побегами обкладывали на зиму фруктовые деревья – мыши не выносят наркотического запаха мочёной конопли.
Было у меня ещё одно важное занятие, которое, правда, не поощрялось. Я делал свечи. Вытапливал в большой жестяной миске стеарин из каких-то спрессованных вместе с проволокою пластин и разливал его по сделанным из плотной бумаги трубочкам разного диаметра с натянутым внутри конопляным фитилём. Точность требовалась ювелирная: фитиль должен идти строго по центру будущей свечи. В разгар этой деятельности мне пришла в голову прекрасная идея – свечи делать цветными. На роль красителя я определил порошок с чудным названьем – «метилваилет», который до этого шёл на чернила. Но растворённый в воде порошок со стеарином почему-то не соединялся, я его подогревал, густая фиолетовая пена заливала плиту. Когда оказалось, что поданный к обеду молочный суп имеет нежно-фиолетовый оттенок, отец макнул меня физиономией прямо в тарелку с этим супом.
Варить мыло считалось делом простым: щёлочь – NaOH да бросовый животный жир. Мыло, правда, получалось вроде хозяйственного, грязно-бледно-коричневое, вонючее, но функцию свою выполняло, хотя было едкое, и сильно намыливаться не рекомендовалось – по телу шли красные пятна; когда родилась сестра, для её мытья сварили из стакана сливочного масла кусочек другого, туалетного мыла.
Хлеб тоже пекли сами. По карточкам его давали раз в неделю, а то и реже, в остальные дни отоваривали пшеном, шрапнелью, полбой (каша из неё Антону нравилась – за названье). Сентябрь-октябрь в техникуме не учились, работая на уборочной (колхозников там в это время видели редко). Отцу и матери, выезжавшим со своими студентами, выписывали трудодни и как работникам, и как бригадирам (плюс один трудодень). За два месяца выдавали по два мешка зерна, которое возили на пармельницу или, если она не работала, мололи на ручных жерновках (разовый измолот был невелик, но крутили по многу часов всей семьёй), потом бабка пекла в русской печи хлеб. Но не сразу: мука должна с неделю дозревать, чтобы залечились нарушенные внутриклеточные структуры и одновременно разложилась часть жиров с накоплением жирных кислот. Позже, в Москве, мама не уставала удивляться, почему батоны черствеют на второй день. Не может быть, чтобы специалисты не знали, что черствение связано с ретроградацией крахмала – его обратным переходом из аморфной в кристаллическую форму и что чем лучше хлеб пропечён, чем он пористей, чем больше в нём клейковины, тем медленнее он стареет. Наш хлеб был мягким неделю. Егорычев рассказал, как булочник Филиппов проверял работу своих пекарей: постилал салфетку и садился на булку или калач. Если изделие потом принимало прежнюю форму, значит, хлеб хорош. Антону сильно захотелось сесть на тёплый каравай, но бабка сказала, что это кощунство.
Самым тяжёлым месяцем выходил январь, когда зерно, заработанное в колхозе, кончалось, корова – на издое, давала, как плохая коза, и переставали – от холода – нестись куры. Хлебая жидкий картофельно-луковый суп, отец приговаривал: «Казна-то вся истрачена, напиточки прироспиты, ества сахарные все приедены». «Ничего, – говорил дед, – мы просто Великий Пост передвигаем на январь». Несмотря на непрерывную, с утра до вечера, работу по пропитанию, жили всё же голодновато; я потом спрашивал, как жили те, кто так не работал, но на этот вопрос не мог ответить никто.
Кожевенным производством как химик руководила мама. Но сама обработка кож считалась делом мужским. И то: нижний, защитный слой всякой кожи – мездру, клетчатку стругали специальной приспособой наподобие рубанка-шерхебеля, только с полукруглым жалом, отточенным до такой остроты, что им можно было состругать шрифт с журнальной обложки, потом осаживали молотком. Антону как мужчине тоже разрешали постучать – киянкой, она деревянная, легче, но до сдиранья мездры не допускали – неосторожным движеньем кожу можно продырявить, и тогда она уже годится только на стельки. Кожи делали сыромятные, как наиболее простые в производстве; мама готовила какие-то растворы, в которых они долго и зловонно вымокали, и говорила, что хорошо бы выделывать юфть, но это была кожа комбинированного дубления, в котором присутствовал дёготь, а дёготь гнать как-то не собрались. А хром можешь выделать? – интересовался сапожник дядя Дёма. Мама говорила, что конечно, но нет хромпика. Два дня Антон засыпал со словом «хромпик».
Резали ремни для сбруи Мальчика. Но, несмотря на всю химию, сыромятные ремни получались плохие, осклизлые, а затяг так затвердевал на морозе, что развязать его мог только дед своими железными пальцами; когда же деда дома не оказывалось, звали кузнеца Переплёткина.
К концу войны все сильно пообносились и было решено выделить несколько кож на сапоги. Ободранные и оббитые заготовки парили в растворах, в тёплой воде, тащили гвоздями на вытяжной доске, сушили на ней же на печи, после чего мяли вручную – это мог делать только дед. После выгона шла зачистка – скобленье рашпилем. Затем заготовку дегтярили, потом опять сушили – уже под навесом, на ветерке. «Щиблеты из вашего матерьяла не стачаешь – не опоек и даже не выросток! – но на сапоги сойдёт». Вскоре вся семья блаженствовала в непромокаемых сапогах, даже Антону сшили маленькие сапожки, их он очень берёг: тайно мазал рыбьим жиром, который должен был пить по утрам, а перейдя грязную улицу, вытирал пучком травы или носовым платком, от чего его пыталась отговаривать Тамара: «Обратно пойдёшь – наново загваздаешь». Но Антон любил вещный порядок в каждый отдельный момент жизни.
Чувствительнее всего ощущалось отсутствие клея – без него невозможно было изготавливать всякие поделки из разрезного детского календаря и игрушки к Новому году. Из чего его только не делали – из крахмала, выварки рыбьей чешуи и телячьих копыт. Изо всего клей получался равно скверный. Антон очень обижался на автора «Двух капитанов», который много раз упоминал про сильный клей, изготавливаемый в романе стариком Сковородниковым, но так и не сообщил рецепта.
Единственно, чего не производили в хозяйстве Саввиных – Стремоуховых, – самогона: мама считала, что на него уйдёт слишком много дефицитной свёклы, да и в тайне сохранить такое производство не удастся, дело же было уголовное.
Но водку можно было получить и легальным путём, сдав сколько-то мешков картошки. И в один год, когда картофель особенно уродился, отец повёз на Мальчике мешки – куда-то очень далеко. Вернулся он только вечером. За столом уже сидели званые и незваные – бабка, конечно, под большим секретом, разболтала про водочно-картофельную акцию своим прихлебателям. Поскольку было неясно, когда отец вернётся, стол не накрывали; мужчины нервничали.
Открылась дверь, и в клубах морозного пара на пороге появился отец. Над головой он вздымал большой, двухлитровый и слегка кривобокий графин изделия чебачинского стеклозавода; за мутноватыми стенками у самого горлышка полоскалась жидкость. То была она.
– В мешках деньга и самогонка, – начал отец знакомую Антону нэповскую присказку, – и мы смеёмся очень звонко!
С этими словами отец перегнулся через плечо низкорослого директора техникума и крепко поставил графин на середину стола. И тут случилось нечто ужасное. Донышко посудины местного производства целиком отскочило внутрь. Драгоценная жидкость хлынула на стол. Он по торжественному случаю был накрыт новой довоенной клеёнкой, и если сразу б догадаться поднять её края кверху! Но все окаменели, как в немой сцене «Ревизора» в постановке маминого драматического кружка: кто с поднятой рукой, кто с открытым ртом. Когда все, сталкиваясь лбами, рванулись задирать клеёнку, было уже поздно. Спасти удалось не более стакана. «Никогда ещё мир не видел такого крушения великих надежд», – как было сказано в недавно прочитанном Антоном «Острове сокровищ» про пиратов, увидевших вместо клада золотых монет пустую яму.
Утраченная посуда не восстанавливалась. У Гагиных в главную эмалированную кастрюлю, сушившуюся на солнышке, вступила подкованная лошадь. В сельпо из сосудов на полках стояли вазы только ночные. И с некоторых пор у соседей во время обеда в центре стола красовался зелёный горшок с ручкой, из которого хозяйка разливала суп. Маленькая сестра Антона, увидев знакомый предмет, захныкала: «Хочу на горшочек».