Три тополя - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор этот сбил Сергея с тона: не было теперь легкого возврата ни к ссоре, ни к грубости, ни к охальному, разудалому тону. Они уже подходили к шоссе, у фанерного, снегом припорошенного грибка топтались две фигуры, но автобус ожидался не скоро, и Сергей понял, что уедет он вдруг, с первой попутной машиной, какая появится. Сказал строго, но отчасти и с просьбой: «Оставьте вы мать в покое. Не ваша она и не будет вашей». «Не моя, — согласно откликнулся рябой. — Я бы уехал, если бы знал — ей от этого будет лучше». «И лучше и спокойнее», — убежденно сказал Сергей. «Вы уверены? — Он страдал, заглядывал в глаза Сергею, хотел знать правду. — Это Евдокия Ивановна вам сказала?» Солгать Сергей не смог, искал другого выхода: «Я мать уважаю… не стану с ней об этом толковать: жених вы ей, что ли? Говорю, как сам думаю». Удивительный покой сошел на лицо Братенкова: будто миновал он страшную опасность или его отпустили железные клещи, вдруг сдавившие сердце и мозг. «Вы-то о чем печетесь? — спросил со счастливой грустью. — Я не жених; скажет мне Евдокия Ивановна — уезжай, и уеду. Да, уеду, хотя жизнь и помрачится, не станет ее, попросту говоря, нечем мне будет жить; но сделаю, как она скажет. Меня с самого детства и оспа дробью, и немец чем ни попало бил, какое железо ни летит, все в меня. Теперь и вы… наотмашь. Я привык, не боюсь, людям, молве не подчинюсь, а ее слово для меня — все. Живет она, дышит, не близко, через три десятка изб, а дышит, и я дышу. Я вам так скажу: бог создал нас друг для друга, бог — к слову, другого не придумали, а расселил далеко, вот мы и мучились тридцать лет. Встретились, а поздно… Поздно, поздно, поздно», — забормотал он, будто себя уговаривая. «Вы ведь женаты были?» — укорил его Сергей. «Был. — Братенков развел руками. — Жизнь идет, и женишься, иной раз и хорошо, всю жизнь терпишь. Только с судьбой этого не равняйте. Перед судьбой ничто не устоит». «Батя тоже кидался, судьбу искал; он хоть на крепких ногах бегал!» «И он искал. Только он другим мучился, что выпустил счастье из рук, не разглядел его». «А вы приметили? Двумя руками держите свое счастье?» «Никак нет, Сергей Андреевич. — Он приподнял и рассматривал свои руки, будто дивясь даже, что они могут запросто держать житейское счастье, и Сергей обратил внимание, что Братенков вышел к нему без варежек, значит, и он волновался; и на то обратил внимание, что руки у Братенкова точеные, ладные и сильные. — Все наоборот, не я его, оно меня на земле держит. Даже и не счастье, уже мне до него не дотянуться, а все вот вокруг, воздух этот, ведь и им-то мы не порознь дышим, а вместе…»
Так ни до чего не договорились; Сергей остановил машину с прицепом, с еловыми длинными хлыстами в хвосте и уехал.
Утром в отделение звонила Зина, он прикрикнул на нее, чтоб не психовала, не отрывала от дела, разговор был и с Евдокией и с рябым, он им все растолковал, каждому по отдельности, вправил мозги, все будет порядком и ладом. И сам надеялся, что обойдется, что оставил в селе не жениха и невесту, а двух старых, немерных чудаков. И вот — свадьба, праздник, и такой, что не нашлось на нем места родным детям…
5От райцентра до дома близко. Повременить бы здесь, зацепиться, чтоб не рано приехать, а в разгар, когда и каяться-то поздно. На час бы задержаться здесь и не с людьми, а одному, в сторонке, за больницей, в липовой роще или в низкорослом ивняке, который всякую весну встречает вешнюю воду, как предвестницу радости и обещание ушедшей реки вернуться. Но Николай торопит, дружок не станет ждать, ему обещано другое — бросок в оба конца и три минуты сурового дела, а как он тремя минутами обойдется — его забота.
Сбоку магазина, где пробито окошко и прилажен узкий, в мятой жести прилавок, он заметил толпу, терпеливую мужскую толпу, и понял — пиво! Чудо — ничего другого ему сейчас и не надо, выпить прохладного пива, поостыть, согнать с нёба, с гортани вязкую слюну, вздохнуть так, чтобы дальними уголками груди ощутить прихлынувший воздух…
— Притормози, Николай, выпью кружку.
— Он мигом! — попросила и Зина. — Ему в очереди не стоять.
— Это почему не стоять? — Сергей оскорбился тяжело и глупо, знал, что глупо, а пересилить себя не мог. — Кто я такой особенный?!
— Неужели тебя люди не уважат? — Говорила как с капризным мальцом, играла глазами, наивно таращила их на брата. И вслед, в незахлопнутую дверцу, крикнула: — И нам неси.
Вышло, как Зина сказала: встал в хвост и почувствовал, что и ему и людям от этого хуже. Нарушился порядок, нашлись знакомые, а незнакомые будто затылком чувствовали его — стали звать вперед, подталкивать, открыли ему проход до самого окошка, к облитой пивом жести, к молодой толстой Нюшке, по прозвищу «чайная колбаса»; налитая кровью, тяжелая ее плоть натянула кожу и на руках и на нездоровых сизо-фиолетовых щеках. Кружку вымыла чисто, протянула полную, с верхом, спросила:
— И в городе жарко?
Он кивнул, припал к толстому стеклу, потянул холодное пиво.
— Сушь у нас: все горит, — весело жаловалась Нюшка. — Суховей проклятый.
— Не сгорит, — сказал Сергей строго, отрываясь от кружки, для вздоха. — Погодит еще.
Нюша из их села, на два года старше Сергея, а училась в одном с ним классе, сидела впереди, поражая худобой, сухим стволом позвоночника, с детства тусклым, посекшимся волосом. Потом ее мать приняла сельпо, и Нюша стала набирать быстро и нездорово, против всяких сроков. И сама пошла по торговле, только в районе.
— «Газик» сегодня от нас был, — сказала, подавая ему вторую кружку. — Сторож рябой приезжал. Он в бухгалтерию ладится: скоро все приберет к рукам.
— Тоже новость! Ну, приезжал.
— Я ему бидон пива налила. Большой, с фермы. Чуть уволок. — Заметила, как захлебнулся Сергей мутноватым, разбавленным пивом, как заскрипели зубы на грубом стекле, будто он пробует разломить кружку. — Суббота, сегодня и деревня субботу празднует, все в люди вышли.
— И ему разведенного налила? — Сергей стукнул порожней кружкой по жести.
— Об нем не печалься. — Нюша улыбнулась, открыла белые, аккуратные зубы — только-то и оставалось в ней молодого. — Он и под землей видит, а вежливый, не вроде тебя.
Сергей нехорошо рассмеялся: их слушали; видно, многие уже знали о Братенкове.
— Выходит, я сегодня не последний раз твое пиво пью, Нюшка!
Бросил ей приготовленный полтинник с медяками и ровным, излишне ровным шагом двинулся к машине. Пиво забрало сразу, испорченное водой, вроде обессиленное, оно в жару еще скорее достигало цели: шало пот, горчило, смешивалось с выпитой за столом водкой. Мысли сбивались, ноги нехорошо отяжелели, люди вокруг делались безразличными, а само их существование — незначащим для Сергея. Он тяжело ввалился в машину, не сразу убрав ноги и радостно почувствовал: нет Зины. Быстро подобрал ноги, оглянулся, спросил:
— Где?
Николай кивнул на дощатую с двумя дверьми построечку за сельпо, поставленную зачем-то на бугре, на всеобщее обозрение.
— Поехали!
— Там она, говорю, — не понял его Николай.
— И пусть, поехали!
Электрик включил зажигание, прислушался, но отъезжать не спешил.
— Поехали, слышишь! — Сергей подался к нему, руками тянулся к рулю, торопил.
Зина хлопнула дверью, шла сухой, пыльной тропинкой, живо и легко, чтобы, глядя на нее, ни у кого и мысли не появилось о том, откуда она идет. Плыла к подрагивающей тонким своим листом машине, не чуя беды.
— Давай! Говорю тебе, толкай!
Сергей на сестру не смотрел, а Николай следил за ней из отъехавшей машины взглядом равнодушного зрителя: как она некрасиво присела, неверяще вскинула руки, как побежала, быстрее и быстрее, что-то крича.
Решение пришло к Сергею вдруг, может, и Нюшка в этом повинна: Зине не нужно быть там, когда он встанет против матери. Как ни больно придется Евдокии, а Зинкиных глаз там быть не должно: сотня глаз, любых, чужих, только не ее. У нее своя война с Евдокией, пусть и воюет, а за ним не прячется, он правды добивается и добьется, добьется, а Зинкиного черного пая в этом не будет, без нее все сделается. Пусть покукует на дороге, авось застрянет на полчасика, а ему больше и не надо — трех минут хватит, пиво он и то дольше пил.
На сухом сером асфальте ни людей, ни машин, будто все расступилось, открыв дорогу Сергею. В январе, на крещенье, когда Сергей шел от матери в правление колхоза наставлять Братенкова, деревенское безлюдье оглушило, помнилось тревожным, задуманным против него, теперь же простор распахнулся призывно, торопил, поощрял, в нем одном, Сергее, признавал судью. Неужто он нисколько не хозяин в родной избе? Хоть один-то угол по праву его — было по углу на каждого, — на мать, на отца, на Зинку и на него, младшего, а теперь что же — все Евдокии, что ни взбредет ей в голову, то и будет? Есть, есть там и его — выщербленный порог и прохладные среди лета половицы — те же, какие были, Евдокия и не покрасила их за четверть века. Рябой Братенков в бабьем кожушке представился слабым и недостойным: за ним и правды-то нет, иначе бы не вилял, не бил на чувства, не хаял бы отца, не мазал бы его, мол, фельдшерица какая-то убивалась, на мертвую грудь падала. Зря он тогда спустил рябому всю его брехню… Сергей замотал головой, — пугая сбитого с толку электрика, со стоном, со скрежетом зубовным, — от обиды, что мать обманула его, он к ней всю жизнь с открытым сердцем, а она хитрит, хитрит и брешет.