О чудесном (сборник) - Юрий Мамлеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь ты, Петя, — идиот, — проговорила наконец Нэля Семеновна, обглядывая его, — как же ты мог быть Спинозою?
Петр Никитич прямо-таки взвился: выгнувшись, как ученая гадюка, он подскочил к кровати, тусклые глаза его светились.
— А про нравственную гармонию забыла, про закон справедливости, — пробормотал он. — В прошлой жизни я был Спиноза, а теперь — идиот… Для нравственного равновесия, для гуманности. Не слишком было бы жирно, если б я и теперь стал Спинозою? Зато тогдашний какой-нибудь кретин сейчас небось… эдакий… как его… Жан Поль Сартр…
Нэля расхохоталась. Пугливо-дегенеративное лицо Петра Никитича повернулось в угол.
— Откуда ты все это знаешь? — колыхаясь телом, изумилась Нэля Семеновна. — Вот уж не подумаешь… Хотя в тебе действительно есть что-то подозрительное. Ну иди, иди ко мне, мой Спиноза! — и она протянула к нему свои пухлые, потные руки.
Вечер прошел благополучно.
На следующий день за завтраком, прожевывая здорового сочного кролика, чье мясо удивительно напоминало человечье, Нэля после долгого молчания проговорила, плотоядно ворча над костью:
— Ты что, действительно веришь, что в мире есть справедливость? А как же этот кролик? Может быть, ты скажешь, что он тоже когда-нибудь станет Спинозою?
Лицо Петра Никитича вдруг нахмурилось и приняло умственно-загадочное выражение.
— Я был, конечно, односторонен тогда, Нэля, — просто сказал он. — Но не думай, что я, как все эти верующие, понимаю только нравственность, забывая о познании. Наоборот, я убежден, что именно в познании ключ к нравственности. Когда мы действительно познаем потустороннее, когда спадет пелена и мы увидим, в каком конкретном отношении находится наша земная жизнь — эта малая часть великого — ко всему остальному, то, естественно, все наши представления изменятся, и мы увидим, что зло — это иллюзия, и на самом деле мир по-настоящему справедлив… Да, да… И этот самый кролик, которого ты так сладко пережевываешь… Да, да… Не смейся… И его существование будет оправдано… Ведь на самом деле он не просто кролик… И кто знает… Может быть, он когда-нибудь и будет этаким — даже Платоном.
Петр Никитич поперхнулся. Кусок кролика застрял у него в горле, и он долго откашливался, пока кусок не прошел в желудок. Нэля утробно рассмеялась: эти речи в устах такого идиота, как Петя, поражали ее, словно чудо.
— И все-таки ты печешься о нравственном законе, — начала она, — пусть и путем познания, а не этой слабоумной… любви. Но почему ты уверен, что, когда спадет пелена, все окажется таким уж благополучным? Допустим даже, что земное зло — кстати, очень наивное, — как-то разъяснится, но зато может открыться новое зло, более глубокое и страшное… Неужто уж тебе не приходило в голову, что добро и зло — второстепенные моменты в мире, сопутствующие проблемы, а высшая цель — совсем в другом, более глубоком… Эта цель связана с расширением самобытия, самосознания…
Нэля встала, вдохновленная своей речью. Глаза Пети горели, как у факира, и Нэля мельком подумала, что, может быть, Петя действительно был в свое время Спинозой. Это еще больше распалило ее. Она продолжала:
— И даже если проблема добра и зла разрешится в пользу добра, то с точки зрения мирового процесса это совершенно второстепенно… Неужели ты думаешь, что у высших сил нет более глубокой цели, чем счастье всех этих тварей? Неужели мы должны судить о высшем по себе, вернее, по явном в нас?..
В конце этой тирады Нэля вдруг заметила, что Петя опять подурел. Его взгляд потух, лицо приняло придурковатое, выдуманное выражение; он начал хихикать, пускать слюни… и наконец запел популярные песни. Нэля еще не могла прийти в себя от выглядывания в Петре Никитиче эдакого духовного существа, как он уже полез ее лапать.
День закончился полусумасшедшим путешествием в кино.
А следующие дни пошли как в поэме: весело, придурочно и неадекватно. Петя совсем позабыл о санатории.
Обрызганный своими эмоциями, как мочой, он скакал по комнате, пел песни и все время упирал на нравственную гармонию, что-де хотя сейчас он идиот, но зато раньше был Спинозою и наверняка еще им будет. Это очень умиляло его, и часто Петя, усевшись на кровати, спустив ноги, бренчал по этому поводу на гитаре.
Нэле он нравился именно как идиот.
Для умиления и для грозности она — во время врачебных обходов — брала с собой Петра Никитича к домашним больным. Тем более что Петя всем своим видом и нелепыми высказываниями вселял в больных уверенность в устойчивость загробного мира.
Один мужичок даже выбросил из окна все религиозные предметы, заявив, что у него теперь только один Бог — Петр Никитич. Другой радовался Пете, как отцу, и хотел как бы влезть в его существование. Даже умирающее дите ласково улыбалось Петру Никитичу и радостно подмигивало ему глазком, особенно когда Петя, дикий и нечесаный, стоял и мутно глядел в одну точку. Только одну старушку-соседку Петя не мог ни в чем убедить; старушка уже помирала, но вместо того, чтобы молиться, держала перед собою старое зеркальце, в которое ежеминутно плевала.
— Вот тебе, вот тебе, — приговаривала она, глядя на собственное отражение. — Тьфу ты… Хоть бы тебя совсем не было.
Оказывается, старушка вознегодовала на себя за то, что она — как и все остальные — подвержена смерти.
Умерла она самым нечеловеческим образом. Задыхаясь, приподнявшись из последних сил, она гнойно, отрывая от себя язык, харкнула в свое отражение, харкнула — упала на подушки — и умерла…
А Нэля не могла нарадоваться на такие сцены, ее сознание пело вокруг ее головы, употребляя выражение теософов; она позабыла обо всем на свете, даже о своем экзистенциальном чревоугодии.
А отходящих вдруг выдалось видимо-невидимо: в районе, в котором лечила Нэля Семеновна, люди стали умирать друг за дружкой, точно согласованные. Раскрасневшаяся, с разбросанными волосами, Нэля Семеновна с бурной радостью в глазах носилась по своим домишкам, как ожиревшая бабочка. Последнее время уже одна, чтобы ни с кем не делиться своим счастьем.
У нее даже появилась привычка щипать умирающих или дергать их за руку, якобы для лечения.
А нравственно — после этих посещений — она все вырастала и вырастала… но куда, неизвестно… Во всяком случае — внешне — она стала писать стихи, очень сдержанные, по-латыни.
Но одна страшная история напугала ее. Петр Никитич исчез.
На столе лежала записка: «Уехал в Голландию».
«Прозевала, прозевала, — мучительно подумала Нэля Семеновна. — Из-за моего увлечения умирающими… Он не вынес равнодушия к себе. Ушел».
И она осталась одна — наедине со смертью.
Дневник молодого человека
Это был молодой человек лет двадцати пяти, уже окончивший институт и работавший в проектном бюро. Но вид он имел пугающе-дегенеративный. Впрочем, заметно это было только нервным, повышенно-чутким людям, а большинство считало его своим. Для первых он скорее даже походил на галлюцинацию. Но галлюцинацию злостную, с ощеренными зубками, и упорно не исчезающую. Бледностью лица он походил на поэта, но глазки его были воспалены злобою и как бы вздрагивали от катаклизма блуждающего, судорожного воображения. Ручки он все время складывал на животике, так и ходил бочком, прячась в свою дрожь и тихость. Иной раз очень ласковый бывал, но после приветливого слова часто вдруг хохотал.
Вот его записи.
11-е сентября. Дневничок, дневничок, дневничок… Люблю все склизкое, потайное. Особенно свои записи. Ведь я так одинок. Храню их под матрасом в мешке, часто поглаживаю тетрадочку.
Больше всего я ненавижу удачников и человеков счастливых. Я бы их всех удавил. Когда я вижу, что человеку везет: купил машину или хорошенькую женщину, написал книгу или сделал ученое открытие — первая моя мысль: застрелить. Руки сами собой так и тянутся к автомату.
В своих самых радостных снах я видел себя в ситуациях, когда я могу всех безнаказанно убивать. Прямо так, мимоходом — идешь по улице, не понравилось тебе лицо — и бац из пистолета, как свинью, закурил и пошел дальше как ни в чем не бывало. А милиция тебе только честь отдает.
Приятные сны. Я от них всегда потный от счастья вставал. Дневничок, дневничок, дневничок.
Но в одном каюсь — на самом деле никого еще я не убивал и даже не подготовлялся. Труслив я, конечно, и слишком здрав рассудком, чтобы рисковать. Но не только в этом дело. Я ведь — между прочим — очень религиозный человек. Даже Бердяева втихомолку по уборным читал.
Греха-то я, вообще говоря, не очень боюсь: грех это, по-моему, просто выдумка, но вот от прямого душегубства я почему-то воздерживаюсь. Есть у меня от моей религиозности такая слабость. Уж очень жуткая, иррациональная вещь — человекоубийство; как это так: жил человек, мыслил, переживал, и вдруг его нет — и все по твоей вине; а задницей своей — большой, отекшей и в белых пятнах — я, потея, чувствую, что за убийство на том свете или где-нибудь еще обязательно возмездие будет. Именно за прямое убийство, помаленьку мы все друг друга убиваем. И этой расплаты я больше всего боюсь, не как реальности — не очень-то я этому в конце концов верю, — а как мысли. От одного представления о неснимаемых муках икать хочется, и водочку, в уголке, у помойки лакать… Пока жив, прости, Господи… Так что убийство не подходит для моего характера. Зато как я судьбу благодарю, когда она кого-нибудь умерщвляет. Особенно ежели молодых да по пакостной, мучительной болезни… И самое главное: не по моей вине, не по моей вине… Я тут ни при чем, с меня не спросится, я только в сторонке стою, ручки потираю и злорадствую… Хорошо, знаете, быть смертным, земным человеком, безответным таким, тихеньким. Сало кушать, Бога хвалить, путешествовать. С дурачка и спроса нет.