Милый дедушка - Владимир Курносенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще выпили. Еще. «Обходят». Крестный подносит рюмку водки, гость пьет и говорит подобающие слова. У крестной большой фартук-мешок — подарок летит туда, до кучи.
Встает дядя Ваня, пьет стопку, желает, чтобы «ноги у невесты, значит, исключительно не мерзли», и бросает в фартук пимы своей работы.
Оживело. Рядом садится Вовка Хоробров, рассказывает, улыбаясь белыми зубами, как женился на дяди Ваниной Людке, как плакала на свадьбе мать. «А вдруг они тебя ругают?» — плакала, когда пели свои непонятные песни наши хохлы.
— Деревня моя, деревянная, дальняя… — запевает чистый женский голос.
Дядя Ваня потихоньку сбегает от тети Шуры за другой стол. Там завяжется беседа с каким-нибудь приличным стариком. Тяжело подле тети Шуры. Она не возражает. Ей тоже неприятно смотреть, как он пьет.
А на помосте, на новом лели Панином тесе, уже стучит каблуками тетя Миля.
Ох, дед, ты мой дед,Плоховатенько одет.Я морковки захотела,В огороде такой нет…
Дядя Гриша подымает голову, хмурит пшеничную бровь, но шея не выдерживает тяжести, голова снова ложится на стол. Дядя Митя наяривает плясовую, резко, задористо дергая гармошку за бока. Рядом крестная пилит вилкой по стиральной доске, а леля Женя, в глазах у нее слезы, на губах улыбка, бьет с переборами на ложках. Оркестр. Леля Паня улыбается: хорошо.
Выходят на помост бабы. Подбочениваются, бьют каблуками в доски. Мы дико, испуганно смеемся, забывая закрывать рты. Частушки приводить здесь нет решительно никакой возможности. А жаль.
У центрального кола дядя Ваня беседует с отцом жениха. Дядя Ваня называет его «сватом», хочет сказать хорошую, умно-веселую мысль, но «сват» не понимает его — кивает, не слушая, будто дядя Ваня глухой или ребенок. Водку он тоже не пьет, чокается, делает вид. Дядю Ваню тянет за руку тетя Шура, дяде Ване хочется выпить, но он глядит голубыми глазами на «свата» и делает такую штуку: отпивает глоток от большой стопки и ставит ее на поднос. «Спасибо! — говорит он. — Нам достаточно!»
Нам достаточно. Уходим. Кончился первый день. Позади слышится хрипловатый голос дяди Мити.
Наутро сбор к десяти. Есть и потери. Не пришел Вовка Хоробров. Поругались. Людка одна, грустная. Дядя Ваня сразу садится подальше от тети Шуры. «Страмець!» — говорит тетя Шура.
Похмелились. Пиво. Мясо.
Разговоры. Душевность. Ко мне подсаживается Николай. В улыбке у него печаль. «Я так много чувствую… Я хотел бы обо всем этом написать, но я не умею». Потом он поет, мы вместе поем: «Под вечер запели гармони…»
Нас перебивают. Поет молодежь. Друзья и подруги молодых. Песни даже моего поколения они поют как поэтическую старину. Держатся они слегка свысока, как бы жалея. Почему, думаю я. Им, верно, кажется, старики завидуют им — ведь у них, молодых, столько ее, этой завидной соблазнительной жизни впереди. Целый торт.
Слышно, как из-за палатки, из-за дальнего угла, поет дядя Митя.
На помосте опять частушки. Бьют каблуками. Эхма! Врежь, Надюха. Обнажи нам жизни суть.
С гармонями, с женихом и невестой пошла свадьба по деревне. На тачке везут деда с бабкой — лелю Паню и лелю Женю — топить. После свадьбы внучки, считается, они больше не нужны. На берегу реки сидит уже с гармошкой дядя Митя, поет на известный морской мотив: «Фуфайкою труп обернули…» Начинается купанье: деда, бабку, тетю Милю… Смех, веселье, радость Диониса.
А там, в углу палатки, — лучшее, что может быть на свете, — тетя Шура и с ней две старухи:
Посияла огирочки, близко над водою, —Сама буду поливаты дрибною слизою…
11Мы снова в дяди Ваниной кухне. Завтра отъезд, а сегодня дядя Ваня вспомнил, что у него день рождения. Семьдесят лет. «А шо, — говорит он, — шмарганем, дядя Володя, по чарке горилки?!»
Я слышу, как пахнет от дяди Вани. Пот, сено, стружки, навоз, овчина. Так пахло от моего деда. Тополь живет сто лет, думаю я. Зачем живет тополь? Чтобы дать семена новым, которые будут стоять свои сто, и блестеть листвой, и шуметь от ночного ветра. Зачем работает дядя Ваня? Чтобы есть. А ест? Чтобы были силы работать. Круг. И в нем еще свадьбы, встречи и рождения детей. Леньки, Людки… А у тех свои Гальки и Сережки. Мудрая жизнь растений, являющая собой основную природную мысль — живи.
Завтра с утра он снова пойдет поднимать покосившийся сарай, метать сено, таскать свинье. И жизнь идет, как ей надо идти. И если ночью случится проснуться, руки сами найдут, что им делать — подшить валенки, еще ли что…
«Гудит в голове, — рассказывает дядя Ваня о своей беде. — Гуулл, гуулл, этот самый гуулл…» И в длинном этом «у-у» мне тоже слышится гул, мешающий жить дяде Ване. Ничего, думаю я, ничего…
Мы уходим. Дождь и солнце. Деревня, умытая, блестит нам вслед крышами, тополями и свекольными листами огородов. Я знаю, придет вечер, загорится окно в дяди Ванином доме, застучат ходики, и тетя Шура спросит, зевая и прикрывая темною ладошкой рот:
— А ты че ж, дид? Опять читать?
— Ну.
— Читальщик… Уси давно сплять.
Будет гореть окно среди темноты, и теперь я знаю, что там, за его далекими стеклами.
ГРЕТХЕН
Фуга
Тревожные звуки внезапной музыки давали чувство совести, они предлагали беречь время жизни, пройти даль надежды до конца и достигнуть ее, чтобы найти там источник этого волнующего пения и не заплакать перед смертью от тоски тщетности.
А. ПлатоновЧАСТЬ I1. За дверью шаги — вниз, вверх, мимо. Я один. Мама ушла в магазин; сказала — скоро, а уже долго, а ее нет. Страшно, но будто понарошке, все равно она придет. «Раз, два, раз, два — от тети Полиной двери до туалета; раз, два — назад». За дверью Валя утром делает уроки, и ей нельзя тогда мешать. А из кухни пахнет луком. Дядя Ваня любит картошку с луком. Картошка поджаристая, оранжевая, вкусная, наверно. Наевшись, дядя Ваня целует Валю в щеку — мпц! — губы тянутся, как улитки, красные, но она терпит. А в коридоре уже совсем темно. А в подъезде холодно и пахнет мокрым, и еще пылью… А вдруг она не придет? «Несет меня лиса за синие леса, за высокие го…» Нет! Она придет! Вот это… мамины шаги — цтук, цтук, цтук, — у нее высокие каблуки, ближе, я же говорил! я сразу узнал… «Это тетя Поля, это тетя Поля, это тетя Поля!» — шепчу я заклинание, а вдруг все-таки не она? Ключ окунулся в замок — клчзго! — белое облачко, и да! мама! в снегу, счастливая мне, прижимает к холодной шубе. Мама, мама… Рука теплая изнутри, нежная, гладит мои волосы. И еще из сумки, в бумаге, хрустит (неужели?), да-да, машина, зеленая! Пахнет!!
Мы жили на Ленина, 1, на четвертом этаже. В большой комнате окнами были два балкона из гранита, шершавые и холодные. Внизу, далеко — земля, скверик и фонтан с маленькой цаплей. Демонстрацию можно было смотреть отсюда.
Вечером шли из бани солдаты. У Люды на столе в проходной комнате горела оранжевая лампа, а солдаты пели глухими голосами, будто одним: гхо, гхо, и, когда замолкали, было слышно, бум-бум-бум, как бьют сапоги по асфальту.
Людин велосипед висел в коридоре, на веревке, и там же тети Полин, с красной сеткой над задним колесом.
Они грохнулись, когда отец ударил дядю Ваню.
Дядя Ваня сидел у стены. Тетя Поля молчала, а Валя заплакала.
Люда сказала, что дядя Ваня написал на отца донос и Валя его не любит, хоть он ей и родной.
Фонтан в скверике иногда работал, из зеленого клюва у цапли била толстая струя; мы купались, если жарко и не мешали взрослые.
Однажды я гулял по скверу, и по небу между крышами пролетели мужчина и женщина. Такие большие, что стало темно.
Мужчина летел впереди, лица его не было видно, а женщина смотрела вниз и улыбалась.
2. Потом переехали в Курган, к деду. От отца приходили открытки, а у нас родилась Нинка.
Мы жили в собственном дедовом доме, вокруг тоже были деревянные дома с огородами, как в деревне.
Здесь пахло не так, как дома. Будто это была другая жизнь. Будто я родился еще раз.
От деда пахло овечьей шерстью — в подполе он катал валенки. От бабушки пахло кислым и сладким. В печи она пекла для нас «яишню». Под корочкой яишня нежная, а в белую воду от нее можно макать хлебом.
Еще по воскресеньям бабушка стряпала булочки с конфеткой-подушечкой. Если откусить с краешком конфетки — вкусно, а если зубы не дотягивались, булочка так себе, как хлеб.
Бабушка звала деда «дедушко».
У бабушки был сын, мамин сводный брат дядя Витя. Он пропал без вести на войне. Когда дедушка был пьяный, он пел «Трансвааль». «Малютка сын, пятнадцать лет, отец, пусти меня…» На «пятнадцать» дедушка понижал голос, потом голос прерывался, и он сипел: «Я жертвую за родину младую жизнь свою…» Тут уж он не мог петь, только поскуливал и морщил лицо. И еще — самое лучшее: