Дорога в декабре (сборник) - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как я их люблю всех… – думаю я. – И ведь не скажешь этим уродам ничего… И боюсь за них…» – еще думаю я.
«Как погиб этот пацан? – думаю следом, вспоминая десантника. – Отчего он погиб? Может, смерть приходила к кому-то из нас, искала кого-то, а зацепила его? Как это нелепо… Приехал на рынок, глазел на торговок чеченок, приценивался к консервам… Стрельба началась – даже не очень испугался, закурил… Не собирался ведь умирать. Потом побежал и упал. И нет его. Зачем он тогда приценивался? Консервы, что ли, ему были нужны? Чего курил? Мог бы и не курить. Мог бы и не жить совсем… Дочь у него родилась – за этим жил? Одна будет расти девочка, без отца».
Семеныч приехал из ГУОШа очень озабоченный и даже поддатый. Отозвав Шею и Столяра, негромко распорядился выставить на стол спиртное. По две бутылки на взвод. Но у нас на такие приказы слух наметанный, все сразу приятно оживились.
– Вчера было некогда… – говорит Семеныч за столом. – Сначала… – тут он смотрит на Федю Старичкова, который так и не уехал, – никуда не поедешь, – обрывает Семеныч начатое предложение, потому что и так все поняли, что речь шла о происшествии с гранатой, – будешь тут искупать, – жестко заканчивает он, и у меня сразу появляются неприятные предчувствия. – Потом вот ребятки ушли… за добычей, – Семеныч смотрит на Шею, на Хасана, мне хочется, чтобы Семеныч посмотрел и на меня, и он останавливается взглядом на мне и даже кивает, вот, мол, и Шея, и Хасан, и Кизяков, и Астахов, и Егор – эти ребятки ходили за добычей. – Знатного волка поймали, – продолжает Семеныч. – От лица комсостава вам… – Здесь Семеныч снова обрывает начатое, но мы и так понимаем, что нам от усатого лица комсостава благодарность. – Вчера было недосуг, – говорит Семеныч, – а сегодня надо помянуть пацана, десантничка. Смерть к нам заглянула. Мы должны помнить о ней.
Первую пьем за наше здоровье. Вторую – за тех, кто нас ждет. Третью – молча и не чокаясь.
«Давай, браток… Пусть пухом…»
После третьей глаза заблестели и даже от души отлегло – все-таки нехорошо, когда душа человеческая не помянута. Но особенно развеселиться нам Семеныч не дал.
– Так, ребятки, – сказал он, – томиться я один не хочу, скрывать от вас ничего не желаю. Завтра мы выезжаем за город, будем брать селение Пионерское. Или Комсомольское… Без разницы какое… Главное вот что… В селе, согласно данным разведки, находится группа боевиков… И будет большой удачей, если каждый второй из нас вернется хотя бы раненым.
Так все и онемели. Ну, Семеныч, мать твою, видно, ты немало выпил…
– Всем привести себя в порядок, – продолжает Семеныч. – Больные есть?
Я смотрю на пацанов. Многие сидят, чуть прикрыв глаза, будто смотрят внутрь себя, перебирая, как на базаре, органы: так, печенка… нет, печенка не болит; селезенка… и селезенка работает; желчный пузырь… в порядке; сердечко… сердечко что-то пошаливает… да и в желудке неспокойно… Но в общем здоровья хоть отбавляй, будь оно неладно.
– Больных нет, – заключает Семеныч. – Командиры взводов могут по своему усмотрению изменить график заступления дневальных или заменить кого-то из дежурящих на крыше, на тот случай, если больные все-таки обнаружатся. Вопросы есть?
– Мы что, одни будем штурмовать? – спрашивает Хасан.
– Нет, скорей всего, не одни. Точно ничего не знаю. Не докладываются генералы. Все поймем на месте.
Пацаны еще вяло пожевали. Что делать теперь? Курить, конечно.
– Вот так ни хера себе, – говорит Хасан. – Одно дело – мы одни побежим деревню брать, а другое…
– А другое дело – туда сначала стопудовую бомбу кинут, – заканчивает его мысль Плохиш.
Хасан не отвечает. Все молчат.
– Ну дела… – наконец произносит кто-то.
Бычкуем по очереди сигареты в умывальнике, лениво бредем по ступеням в «почивальню».
«Ну что, сейчас начнешь думать, как тебе жить хочется? – ерничаю я сам над собой, пытаясь отогнать тоску. – Ну и что? – отвечаю сам себе. – Хочется. Очень хочется».
«Все, что было до сегодняшнего дня, – такая ерунда, – думаю я. – Ну зачистки, подумаешь… А завтра кого-нибудь убьют наверняка. Мама родная, может, меня не станет? Чего я делать-то буду?»
Бодрясь, доели ужин, допили початое и пошли спать. Анвар Амалиев повертелся на кровати, поохал и, вижу, к доктору пошел; сейчас скажет, что ему таблетки нужны «от сердца». Получил таблетки, пьет, стуча зубами о стакан.
Переворачиваюсь на бок, прижимаясь лбом к стене. Как же мне тошно… «Завтра бой». Где-то я слышал эти слова. Ничего в них особенного никогда не находил. А каким они смыслом наполнены неиссякаемым… Сколько сотен лет лежали так мужеские особи на боку, слушая тяжелое уханье собственного сердца, помня о том, что завтра бой, и в этих словах заключались все детские, беспорядочные, смешные воспоминания, старые хвостатые игрушки с висящими на длинных нитях, оторванными в забавах конечностями, майские утра, лай собаки, родительские руки, блаженство дышать, думать… Даша… – и все это как бульдозером заваливает и задавливает то, что завтра.
«Может быть, не спать и думать всю ночь? Жизнь будет длиннее – на сколько там? – на восемь часов, наверное, уже не на восемь, остается все меньше и меньше, вот сейчас уже несколько секунд прошло, а пока думал, что прошло несколько секунд, – еще несколько, и пока говорил “еще несколько” – еще… Может, что-то надо сделать? Может, выйти сейчас из “почивальни”, будто помочиться захотел, стукнуть дневального по плечу, дескать, сиди, браток, слушай рацию, схожу вот, помочусь… На улицу выйти и направиться к воротам… А там все, допустим, спят. Выйти за ворота, делая вид, что не слышишь, как тебя кличут с крыши, и пойти, пойти, потом побежать через город, до самой Сунжи, до моста… Прячась в подъездах, таясь в кустах, подрагивая всем телом, кому я нужен – один, без оружия, беззащитный дезертир. Через мост переберусь, там нет блокпоста, и ночью пойду, побегу дальше, может быть, заплачу от стыда, это ничего, от этого не умирают… Так до самой границы и добегу… А в Дагестане сяду в поезд и буду ехать, пока меня контролеры не выловят. Тогда сяду на следующий поезд. А потом еще… И приеду в деревню деда Сергея, сниму там избушку какую-нибудь, заведу собаку… Устроюсь сторожем в… чего там осталось-то – колхоз или совхоз?.. ни того ни другого вроде уже не осталось… устроюсь сторожить чего-нибудь… пугалом устроюсь на огород… буду в шляпе стоять и в старом пальто, руки расставив… в зубы мне вставят милицейский свисток, буду свистеть, когда вороны слетятся… Приедет комиссия: “Нет ли у вас тут дезертира Ташевского?” Надвину шляпу на глаза – никто не узнает… Да никто и не приедет… Так и буду всю жизнь стоять на огороде… Счастье-то какое – дыши, думай, никто не мешает. Совсем не будет скучно. Кто вообще эту глупость придумал – что бывает скучно? Ерунда какая. Ничего нет скучнее, чем умирать. А жить так весело… Из сельсовета Даше позвоню, она приедет в деревню… Не узнает меня сначала. “Что это за пугало?” А это герой чеченской войны Егор Ташевский. Да уж, герой… Разнюнился… Занюнился… Вынюнился…»
Что поделаешь с ним, а? Плохиш даже в это утро заорал, в четыре часа. Нервоз, накопленный в невыспавшихся головах бойцов, мог бы привести к тому, что Плохиша наконец изуродовали б, принеся в жертву богам войны, но тот, прокричавшись, сказал:
– Не ссыте, пацаны. Я с вами пойду. Всю ночь думал, веришь, Семеныч?
Я разлепляю глаза и понимаю, что Плохиш врет про свою бессонницу, рожа его – розовая и отоспавшаяся.
– Решился, – продолжает Плохиш. – Первым пойду. Шашка наголо и на коне. Конь! – Плохиш берет подушку и бьет ею по голове Андрюху Суханова. – Слышишь меня? На тебе поедем, – здесь Плохиш обрывает себя. – Серьезно, Семеныч! Вон, сердечник жратву приготовит, – Плохиш кивает на Амалиева, и я вижу лежащего будто при смерти Анвара с обмотанной полотенцем головой.
Я против воли хохочу, и те, кто поднимают хмурые головы от подушек, тоже начинают смеяться, видя Амалиева. Анвар, наконец поняв, в чем дело, снимает полотенце и засовывает его под матрас. Вот Анвар-то уж точно не спал.
«Ну как, Егор, чувствуете себя? – интересуюсь я мысленно. – Нормально, – несколько грубо отвечаю себе, – не беспокойся…»
Спрыгиваю с кровати, влезаю в берцы, беру свои щетки и пасты, помещающиеся в волглом полиэтиленовом пакете, и бреду к умывальникам неспешным шагом спокойного, даже вроде напевающего что-то молодого человека.
Возле умывальника извлекаю из пакета зубную щетку, она вся сырая, в мыле, держать в руках ее неприятно. Рефлекторно провожу языком по зубам, и тут же мое выпестованное сном настроение сходит на нет. Я вспоминаю челюсть одного из убитых, виденных мной возле аэропорта, – оскаленные, мертвые, белые зубы, частоколом торчащие из разодранной пасти. Сжимаю свою щетку, глядя на себя в зеркало. Я даже боюсь открыть рот, ощериться, потому что на лице моем, кажется, сразу проступят костяные щеки и околелый подбородок того парня.