Мрачная игра. Исповедь Создателя - Сергей Саканский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прошелся по комнатам и выключил везде свет – от страха, или же наоборот – поборов страх. Он уже несколько минут, столь долгих, что они казались часами, рассматривал ослепительный диск зимней луны, стоя за портьерой, шторой, держась двумя пальцами за край материи.
Была ночь полнолуния. Ганышев безуспешно пытался увидеть в ее лице собаку у тернового куста, или хотя бы зайца с кувшином в руках, но неизменно видел лишь одно – лицо.
– Лицо и яйцо, яйцо с человеческим лицом, щербатый смеющийся рот… Как это люди могут столько тысячелетий существовать под этим жутким, циничным, с ума сводящим взглядом?
Ганышев лег, испытывая космический холод, завернулся в два одеяла, но леденящая дрожь не отпускала его, как и голод, и страх, и эротические фантазии. Он клялся себе, что больше не будет курить план, потому что за минуты свободного полета всегда приходится расплачиваться часами ужаса и тоски… Он даже обрадовался, подумав, что ощущения, которые дает этот план, он же – дурь, гашиш, анаша, марихуана, дрянь… Сколько еще синонимов в разных языках человечества? Он даже обрадовался, подумав, что те чувства, которые дает трава, сами по себе рано или поздно заставят его отойти от травы… Дальнейшие его мысли уже были чистым бредом, как бы бредом квадратной степени:
– Роман представляет из себя косичку из трех взаимно не пересекающих фабул – детектив, мелодрама и fantacy. В данный момент я нахожусь в пространстве мелодрамы, но вскоре вернусь обратно, в этот мрачный глумливый ужас, итак, вам бы меня увидеть, этого пингвиноподобного человека, поющего Харе Кришна, пинающего Эдгара По. Все, что я хочу, женщина, это ты, и все вокруг будет только таким, как ты хочешь, чтобы оно было, и все, что тебе нужно – это любовь, то есть, постель, потому что я ищу лунную собаку, катаю маленькие камушки, могу превращаться во все, что угодно, хоть в лодку, хоть в моржа, хоть в яйцо… Позволь, милая моя девочка с солнцем в глазах, я проглочу тебя, поскольку я собираюсь в такие места… О, я возьму тебя с собой, через миры, туда, где можно жить с закрытыми глазами, пойдем со мной, пойдем со мной, пойдем… Goo Goo G’joob… Гу Гу Джуб.
* * *
– Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, сожженная пожаром, французу – в рот дана?
– Что-что?
– Ну, как это? Недаром помнит вся Россия, как там какая-то мессия, про день Бородина?
Друзья сидели в гостиной, вальяжно развалившись в креслах, бокалы были полны русским розовым вермутом, и в камине уютно потрескивало, облагораживая залу глубоким ароматом, сухое сосновое пламя, и все это производило впечатление позднего вечера, хотя было семь утра, и тьма за окном была столь же переполнена ложью, как и внутренний полумрак этой обители греха.
Вчера они основательно нажрались, несмотря на будний день (проводы Марины) Ганышев проснулся там же, где и заснул, а именно: на рояле, что, вероятно, и определило лейтмотив его ночных кошмаров (перебирая ногами по клавишам) а снился ему, естественно, суд, где он попеременно исполнял роли прокурора, адвоката, публики, но в зале было так темно, что никто не мог разглядеть человека, сидевшего на скамье подсудимых, – именно это и было самым страшным, самым безумным кошмаром, не говоря уже о том, что это был ничто иное, как вещий сон. (Здесь Лев Николаевич, как всегда, успешно закруглив фразу, упустил одну деталь, а именно: звуки, издаваемые пальцами ног нашего героя, вооружили присутствовавших в зале разнокалиберными музыкальными инструментами, и вся эта несусветная глупость напоминала, скорее, репетицию оркестра, нежели юридический процесс…)
Ганышев слышал ее суетливые шаги наверху – девушка собиралась провести Рождество в Киеве, с бабушкой, которую ненавидела, но от которой пришло слезное письмо (бумага явно спрыснута водопроводной водой) и теперь Марина в спешке укладывала вещи, а Ганышев, похмеляясь в компании с другом, готовился провожать ее на вокзал, для чего заранее взял на службе отгул.
Ганышев так был погружен в сочинение тех важных, значительных фраз, которые он скажет ей на прощание, что никак не мог вообразить, откуда взялись «День Бородина», Лермонтов, Толстой… Скучно ему было и грустно.
– Ну и что? Забил заряд ты в пушку туго?
– Постой-ка брат, – сердито проворчал Ганышев, – у меня мозги смешались в кучу, и башка трещит, как барабан. Ну ж был денек вчера! На славу угостил ты друга, скажу я тебе. И откуда только бабки берешь?
– Это очень сложный, философский вопрос, хотя – что тут греха таить? Могу рассказать…
– Не стоит. Наверняка какая-нибудь дрянь, эдакая безделка, фарца. Уж если ты рожден был хватом, хватом и умрешь. Богатыри – не вы… Кстати, с какого хрена ты вешаешь мне всю эту лапшу про Кутузова?
– У тебя и впрямь с утра плохо с мозгами, поэтому – не обижаюсь. Я просто хотел поинтересоваться, как у тебя с ней дела? Ведь были ж схватки боевые? – подмигнув, Хомяк посмотрел в потолок, отчего у него непроизвольно раскрылся рот.
– Еб твою мать! – выругался Ганышев. – Так бы сразу и сказал.
– Ну, ты, допустим, полегче с матерью… Между прочим, знаешь, что это выражение пошло со времен татарского ига?
– Пардон, вырвалось. Пора завязывать с пьянкой, а то последнее время падаю, где попало, память теряю. Разумеется, за двести лет каждый татарин мог такое каждому русскому… Ух, как не в кайф мне сейчас переть на вокзал!
– А мне, думаешь, в кайф – на работу? Кстати, это очень кстати, что она сваливает… Тьфу! Каламбур… Я сегодня же бабу приведу. Надоела пилиться по подъездам да случайным норам, когда у тебя своя хата есть… А при этой святоше, – Хомяк опять вскинул глаза потолку, – неловко как-то, несолидно… Так ты скажи, наконец, трахнул ты ее или нет?
– Разумеется, – сказал Ганышев, сладко потянувшись и тоже поглядев в потолок, за которым продолжались нервные шаги ее: бедная, юная, как тебе трудно решать какие-то тухлые бытовые вопросы – трусики, гребень, пипифакс, не забыть бы пакетик соли…
Разумеется, Ганышев мерзко соврал: она по-прежнему не позволяла ему даже прикоснуться к своей руке, кроме официальных, многолюдных встреч и прощаний, в процессе которых Ганышев порой испытывал эрекцию, но также разумеется – он никогда не смог бы сказать другу эту правду, правду о том, что, фактически живя с девушкой в одном доме, он… Немыслимо! Эту правду Ганышев был готов заменить на любую ложь.
– И что же, аскалки и вправду страстные? – безразличным тоном, в котором все же чувствовалась зависть, поинтересовался Хомяк.
– Не то слово. То, что она делает, не снилось тебе даже в самом уродливом эротическом сне.
– Неужели? – высокомерно произнес Хомяк, подразумевая, что Ганышев перед ним, конечно, мальчишка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});