Смерть Вронского - Неделько Фабрио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …а одному хорвату из какого-то села неподалеку от Костайницы («…он закрылся у себя в комнате…») намотали на указательный и средний палец оголенную проволоку («…сказал, что у него нет настроения, что хочет побыть один…») и пускали через индуктор ток… Несчастный должен был в другой руке держать телефонную трубку («…он чем-то обижен, а может, просто избалован?…») простите, на чем я остановилась? Да, и в эту трубку кричать ругательства в адрес хорватского президента. Когда он больше не мог переносить боль, он выдернул пальцы из проволоки («…что мне делать? постучаться к нему? а вдруг он меня прогонит? он же граф…»), а наши начали бить его дубинками… И эту пытку током они устраивали ему на каждом допросе… На Манячу привезли хорватов из Титова Кореницы — кажется так называется это место?… — разделили на группы и отвели на большой луг…
У них под ногами становилось все больше яблок, упавших с деревьев и оставшихся, теперь уже навсегда, на земле, в этом заброшенном саду, источая гнилостный запах.
— …Им выдали лопату и приказали копать друг другу могилы в смерзшейся земле. И указали точные размеры — сто восемьдесят сантиметров на пятьдесят…
«Хоть бы выбраться поскорее на чистое место», — с отвращением думал Петрицкий, потрясенный тем, что слышал от Сони.
— …Хорваты начали копать, возились долго, наши мерили, говорили, что в ширину не хватает нескольких сантиметров, потом хорваты копать перестали, не было сил… («Я же ничего не знаю о нем… он такой красивый… и почему-то такой печальный… почему?…»), тогда их отвели в другое место, рядом со свалкой, и снова приказали копать могилы. И каждому сначала нужно было расчистить место от мусора, а потом его останавливали и посылали на новое место! И так несколько раз за день!., («…зачем он мне?., неужели мало было похожих и всегда неприятных случаев в моей жизни?., но, может быть, именно с ним ничего неприятного не будет?…») с некоторыми от такой работы происходили нервные срывы.
Сейчас им приходилось буквально месить ногами гниль, которая сплошь покрывала землю.
— Самое страшное, что мне пришлось в эту войну увидеть, связано с охранниками, которые стерегли арестованных хорватов. Этим хорватам они как бы по секрету рассказали, что вскоре будет производиться обмен пленными и что к этому обмену нужно правильно подготовиться. И что половину пленных сербы обменяют, а половину расстреляют, потому что хорватская сторона якобы предложила для обмена строго ограниченное число пленных сербов, значительно меньшее, чем было захваченных хорватов. И охранники сказали, что они не собираются ломать себе голову над тем, кого обменять, а кого расстрелять, и это должны сделать сами пленные! Эх, Петрицкий, хорошо, что не пришлось тебе увидеть этот ужасный конкурс, эту страшную селекцию! Ты бы посмотрел на эту борьбу не на жизнь, а на смерть, борьбу руками и ногами, ногтями и зубами, когда пленные «доказывали» друг другу и самим себе необходимость сохранения собственной жизни и оправданность чужой смерти! В этой камере смертный приговор выносил отец сыну и сын матери, жена мужу и сестра брату… это убийство человеческого в их душах длилось часами, и за эти часы маменькины сынки превращались в извергов, подкаблучники — в деспотов и, наоборот, бой-бабы — в жалобно стенающих и беспомощных женщин, и все это для того, чтобы спасти собственную жизнь. А потом, когда все было окончательно выяснено и последние из выживших в этой бойне, окровавленные, изуродованные, с вырванными волосами, перестали сопротивляться своим сокамерникам и мучителям, вошли охранники, все это время по ту сторону двери наслаждавшиеся доносившимися из камеры нечеловеческими звуками, и сообщили, что обмен на этот раз сорвался, что хорватские власти затягивают выдачу пленных сербов. («…попытаюсь выбросить его из головы, ведь пока я разговариваю с Петрицким, я о нем почти не думаю… но почему он не захотел остаться с нами?… что он теперь делает? спит? думает? о ком?… «) «Так что, товарищи пленные, обмен откладывается на неопределенное время!» Но ведь это означало, что они собираются снова повторить всю дьявольскую процедуру! Вот ты и скажи мне, товарищ Петрицкий, что же это за война такая? И что у нас общего с «нашими»?
Их обувь была перепачкана яблочной гнилью, но теперь они уже выбрались на сухую, чистую землю под молодыми, еще не плодоносившими деревьями.
— И я тебе еще вот что скажу, Петрицкий. Раньше, дома, нас все время пугали верой, церковью, ты это и сам хорошо знаешь. А тут мне подарили одну книгу, религиозную, святую книгу, я тебе ее потом покажу. Так я чем больше ее листаю и понемногу читаю, а кое-что даже и запоминаю, тем больше мне кажется, что в школе нам про это говорили неправду.
— В каком смысле? — откликнулся Петрицкий.
— Да в том смысле, что теперь мне кажется, что Бог очень добр, но что его больше нет.
У нее под ногами Петрицкий увидел позднюю ромашку. Он наклонился, сорвал ее и протянул Соне, («…вот если бы он сорвал для меня цветок!»)
— А ты как думаешь?
Чтобы избежать ответа на столь прямо поставленный вопрос, Петрицкий резко сменил тему и неожиданно начал рассказывать о Вронском, выложив дрожащей от волнения Соне все, что знал о графе и о его трагически оборвавшейся связи с «госпожой Анной Аркадьевной».
………………………………………………
Спустя час или два Петрицкии постучался в комнату графа и, войдя к нему, пересказал все, что узнал от Сони.
2
А спустя еще два часа, вечером, увидев, что «товарищ граф» (воспитанная при социализме, она никак не могла всерьез принять этот титул, имевший для нее «классовый характер») не выходит из своей комнаты, Соня постучалась в его дверь.
Если бы в этот момент что-нибудь заставило ее оглянуться, если бы она бросила хотя бы мимолетный взгляд на лужайку перед зданием больничного флигеля, у двери которого сейчас стояла, то увидела бы уродливую фигурку одного из пациентов, почти немой девочки с огромным зобом, которая, побуждаемая инстинктами, данными ей природой, и борясь со своим скудоумием, пыталась понять, что происходит в душе их повелительницы, и, несмотря на всю свою неуклюжесть и неспособность координировать движения, благодаря чему она напоминал хлопающую крыльями и бестолково мечущуюся курицу, размахивая руками, которыми она показывала то на заросли деревьев, из-за которых Соня появилась, то на здание, в которое та только что вошла, ковыляла от одного своего товарища по несчастью к другому, лопоча что-то нечленораздельное, тычась в их лица слюнявым ртом, хватая их за руки и за одежду и приглашая последовать за собой.
Несчастные уродцы, по-прежнему украшенные репьями и осенними листьями, казалось, поняли ее и потянулись к флигелю с выражением любопытства и радостного предвкушения на лицах.
— Войдите, — послышался голос графа.
Он сидел на кровати одетый и, увидев Соню, подумал: «Я знал, что она придет», но ничего не сказал, а просто подвинулся в сторону.
— Можно? — спросила Соня немного лукаво.
Она была теперь одета по-другому, в юбку и блузку, туго стянутую на талии пояском с костяной пряжкой. Это сразу бросилось ему в глаза, а потом и то, что она и причесалась по-новому, теперь пряди ее волос, завитые в локоны, свободно свисали до самых плеч и казались гораздо темнее, чем выглядели в момент их первой встречи. Поверх блузки на ней была жилетка с двумя рядами золотистых стеклянных пуговок, тянувшихся вниз до самой юбки цвета увядающих левкоев. Вместе с ней в комнату проник приятный аромат желтоватого оттенка, который наполнил все помещение ощущением свежести, искристости, свободы и молодости.
Но широко раскрытые глаза Вронского смотрели не на Соню, они были устремлены в пустоту, в которой только один он видел Анну, ее прекрасную голову, обрамленную черными волосами, выбивавшимися из-под шляпки с высокой тульей, ее полные плечи, стройную фигуру, затянутую в черный костюм для верховой езды, она его называла «амазонкой», видел, как она готовится соскочить с низкорослого, коренастого английского жеребца с подстриженной гривой и коротким хвостом, видел рядом с ней Васеньку, да, Васеньку Весловского в шотландской шапочке с развевающимися лентами на сером скакуне и себя самого, Вронского, на чистокровном темно-рыжем коне, а вокруг еще много людей, кто верхом, кто в легких двухместных колясках. И все направляются в Воздвиженское, к господской усадьбе…
— Если вам кажется, что я странно одета, а именно этим я объясняю ваш внимательный и продолжительный взгляд, который так надолго остановился на мне, то должна сразу вам сказать — ни одна из этих вещей раньше не принадлежала мне. Все, что вы видите, я нашла здесь. Это осталось от сбежавшего персонала. Вам не нравится?
— Mademoiselle Соня, — начал было он, но замолчал.
— Я все знаю, — заговорила она. — Не волнуйтесь. Успокойтесь. Прошу вас. Можно я сяду?