Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер - Иржи Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Батюшка протянул ему свои «правильные документы», те, что были у него до перемены фамилии, и эсэсовец долго их разглядывал, а потом толкнул локтем своего напарника и сунул бумаги ему.
— Лев Троцкий? — спросил второй эсэсовец.
— Да, это я.
Второй эсэсовец перелез из люльки мотоцикла на заднее сиденье и освободил тем самым место для батюшки с его лагерным узелком. Уже не мешкая, его привезли в гестапо, в бывшее здание Юридического факультета на Эйххорнер-штрассе (Беличьей улице). И батюшка очутился как раз там, куда ему попадать совершенно не хотелось (неужто он думал, что эсэсовцы отправят его прямиком в Бухенвальд?), и несчастный заместитель начальника гестапо узнал, что внизу сидит Лев Троцкий, который добивается для себя места в эшелоне, чтобы попасть в концлагерь.
После обеда Гюнтер пришел к нам и сообщил, что сделал единственно возможное, а именно: приказал отправить батюшку в сумасшедший дом в Черновицах, ибо там у него есть шанс пережить войну, а в концлагере, разумеется, нет.
В те времена, о которых я повествую, Черновице были самым мрачным из районов Брно, где дом скорби соседствовал с огромной городской свалкой, причем между ними существовала тесная связь: беглецы из сумасшедшего дома закономерно застревали на подобных небоскребам кучах мусора, и их оставалось только снимать оттуда, как сливки с молока. А здание было настолько промаслено снами умалишенных, что в соответствующую погоду его стены казались прозрачными. Но, тем не менее, друзья мои, можно все же сказать, что батюшке в каком-то смысле повезло, что он очутился именно в этой клетке. То, как батюшку там встретили, превзошло все его ожидания. Для начала его раздели донага, потом дали ему какой-то халат и повели под душ, ласково взяв под руки, причем один из санитаров развлекал батюшку анекдотами о евреях, которых тоже отправляли в душевые, только вместо воды из кранов шел газ.
Когда же батюшкиному взору предстало то, что здесь именовалось общей спальней, он сразу заметил, что один из пациентов очень внимательно присматривается к нему, в то время как прочие его фактически игнорировали, закуклившись в свои «миры аутизма», как это тут называлось. А на следующее утро за завтраком этот пациент подсел к батюшке и, пока они потягивали цикориевый кофе из помятых жестяных кружек, сказал ему:
— Приветствую вас в нашем обществе. Меня зовут Цтирад Добрман, и я тут слыву за эпилептика. У вас наверняка будет возможность увидеть, как я катаюсь по полу с пеной на губах.
Батюшка подал ему руку и представился — мол, Лев Троцкий, мол, место его вовсе не здесь, а засадил его сюда племянник, заместитель начальника брненского гестапо, чтобы помешать ему, Льву Троцкому, добровольно отправиться в концентрационный лагерь. И как только эпилептик это услышал, он тут же подскочил к прочим аутистам и заявил, что во-он у того с чердаком совсем кранты. Психи поглядели на батюшку с безмерным уважением.
Однажды Гюнтер набрался смелости и пожаловался матушке, что камарилья, окружившая фюрера, к сожалению, не лучшим образом относится к судетским немцам, потому что, по их мнению, судетский немец (то есть немец из приграничных областей бывшей Чехословакии, который более всего подвергался риску испортить «чистоту своей расы») всегда хуже немца из центральной области рейха, поэтому, мол, даже Конрад Генлейн[18] вынужден был удовлетвориться должностью наместника в Либерце, в то время как какой-нибудь жалкий имперский эсэсовишка давно уже выбился в начальники в Берлине или Праге. Нас, судетских немцев, объяснял Гюнтер матушке, судетских немцев, которые были вынуждены в масариковской жидобольшевистской республике бороться за свое выживание, крайне редко награждают по заслугам. Гюнтер, конечно же, подразумевал свой пост в Geheime Staatspolizei[19], впрочем, он тут же поспешил добавить, что завистники так и ждут, чтобы он споткнулся. К сожалению, он уже споткнулся, и это всем очевидно.
Споткнулся же он, разумеется, о своего дядюшку Льва Троцкого, эту отвратительную кляксу, запятнавшую расовую чистоту рода. Прямо он таких слов матушке никогда не говорил, но я подозреваю, что несколько раз они вертелись у него на кончике языка. И вот, невзирая на то, что Гюнтер с давних пор очень любил мою матушку, в этом не приходилось сомневаться (родной матери он лишился еще в младенчестве, а мачеха, вторая жена дядюшки Гельмута, его тиранила, вот почему он так жадно льнул к моей матери), от него уже начинало попахивать искушением избавиться от ее мужа. А после поражения под Сталинградом нам стало ясно, что время высокого покровительства для батюшки миновало и что Гюнтер может вот-вот приказать его расстрелять. Когда же мы случайно узнали, что в одном из немецких сумасшедших домов с помощью смертельных уколов ликвидируют «неполноценную расу» душевнобольных, то поняли, что черновицкая больница стала для батюшки весьма ненадежным убежищем. Тогда-то меня и осенило выкрасть его оттуда.
Однако сейчас мне придется сделать небольшое отступление, повернуть свой рассказ на несколько месяцев вспять — иными словами, я должна поместить здесь бруновскую вставку.
36) Бруновская вставка
Вскоре после вторжения к нам гитлеровской армии мой начальник (поэт и директор библиотеки) покончил с собой. Уверенный в том, что с нацистской оккупацией завершилась счастливая эпоха свободной Чехословакии, он повесился на чердаке своего дома на Гомперзовой улице. Однако с моей обостренной чувствительностью я по-прежнему каждый день встречала его в библиотечных коридорах. В наказание за свое неверие, проявленное в лихолетье, в наказание за свое отчаяние поэт Иржи Маген был после смерти приговорен до скончания веков придумывать рифмы к слову надежда, и он носил мне эти рифмы в чемоданах, баулах, мешках, кульках и картонках. Но поскольку мне вполне хватало хлопот с Бруно (извини, Бруно, и не обижайся), я решила не возиться с духом Магена и предпочла уволиться из библиотеки. И чтобы после многих лет, проведенных в пыльных книжных хранилищах, вздохнуть наконец полной грудью, я подыскала себе место в Управлении брненских парков и общественных садов, как тогда именовалось это учреждение. И однажды, в мае 1942 года, я, в качестве садовницы, трудилась над клумбами в парке посреди города.
Был полдень теплого весеннего дня. Я отложила в сторону лопату и грабли, растянулась на траве рядом с клумбой и закрыла глаза. Возле меня прошли по парковой дорожке несколько человек, я слышала обрывки их разговоров. Потом на звоннице расположенной неподалеку церкви святого Томаша пробило полдень. А потом я уже слышала только шум редких машин, проезжавших по улице внизу парка. После же лишь пели птицы да жужжали насекомые. Потом и они смолкли. Наверное, я ненадолго задремала. Когда я открыла глаза, то солнце уже не стояло прямо у меня над головой. Зато на небе я заметила нечто трепещущее.
Если над вашей головой находится раскидистое дерево и если оно так велико, что вы даже как следует не видите его ветвей, а только паутину, протянутую между ними, то вам может показаться, что эта паутина протянулась прямо по небу. Поэтому я была уверена, что стоит мне повернуть голову влево и вправо, как я увижу концы веток. Однако мне было лень сделать большее усилие, чем просто поморгать. Но вскоре я убедилась, что паутина эта какая-то странная. Ну не может паутина так выглядеть! Паук, забывший все свои знаменитые ухватки?! Тогда я все же повернула голову сначала влево, а потом вправо. Никаких веток! Серебристая сеть была сплетена прямо на небесном своде!
Однако я продолжала лежать без движения. До тех пор, пока не заметила на одном из волокон черную точку, которая начала увеличиваться. Только тут я осознала, как стремительно она увеличивается да еще и опускается при этом прямо на меня! Я хотела вскочить, но голос сверху пригвоздил меня к земле:
— Это я, Бруно! Отворяй же кладовую сердца своего!
Бруно плюхнулся в траву, поднялся, стянул с неба свое серебристое волокно, свернул его до размеров точки в конце предложения и бережно спрятал в кошелек. Потом он отвесил мне поклон и предстал во всей своей отвратительности. Он раскинул руки — тоненькие, словно пустые кишки, а из головки на длинной шейке высунулся (точно выстрелил) ящеричий язычок. Я вскрикнула, больно уколотая прямо между глаз.
— Господи, Бруно, ты отлично знаешь, что я приму тебя в любом виде, однако же, право, это уж чересчур!
— Но я сейчас не в звериной шкуре, я сейчас вообще не зверь. Ты не отыскала бы меня ни в конюшнях, ни в коровниках, ни даже в джунглях, девственных лесах или прериях, меня нет даже в зодиаке, этом зверином круге.
— И где же я бы тебя отыскала?
Но не успела я таким образом проявить свой интерес к Бруно, как Бруно проявил интерес ко мне. Он нашел кладовую сердца моего и отволок меня под дуб, нижние ветки которого располагались так низко, что мы благоговейно забрались под них, и весь дуб потом раскачивался, точно плюмаж на голове у белой лошади, кружащей по цирковому манежу.