Сафо - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он робко поклонился и, сам не зная почему, покраснел. А повозка остановилась на горе, перед развилкой дорог, и вслед за тем загомонили девочки, громко читавшие наполовину смытые дождями названия на указательной таблице: «Дорога к прудам, к Дубу оберегермейстера, Искусственные Логовища, дорога к Велизи…»
Жан обернулся и долго провожал взглядом катившийся по зеленой просеке, пятнистой от солнца и устланной мхом, так что колеса скользили словно по бархату, белокурый вихрь детства, колесницу счастья, разукрашенного в весенние цвета и смеявшегося на весь лес.
Яростный звук рога мгновенно вывел Жана из задумчивости. Эттема расположились на берегу пруда и уже распаковывали провизию. Издали отчетливо были видны отражавшиеся в прозрачной воде белая скатерть на скошенной траве и красные фланелевые рубашки, как у доезжачих, яркими пятнами выделявшиеся на фоне зелени.
— Скорее!.. Что это вы так разрумянились? — кричал толстяк.
— Это ты на маленькую Бушро загляделся?.. — с раздражением в голосе спросила Фанни.
Жан вздрогнул при имени Бушро — это имя звало его в Кастле, к постели больной матери.
— Ну да!.. — ответил за Госсена чертежник и взял у него из рук корзину. — Старшая, та, что правит осликом, — это племянница доктора… Он взял к себе на воспитание дочь брата. Лето они проводят в Велизи… Она мила.
— Ну уж и мила!.. Сразу видно: нахалка…
Фанни резала хлеб, а сама, встревоженная рассеянным взглядом Госсена, не спускала с него глаз.
Госпожа Эттема, с торжествующим видом извлекая ветчину, решительно порицала взрослых за то, что они отпускают девочек в лес одних, без присмотра.
— Вы мне скажете, что так принято в Англии, что девочка воспитывалась в Лондоне… Все равно, это неприлично.
— Неприлично, да зато удобно для всяких похождений.
— Фанни!..
— Извините, я и забыла: вы же верите, что еще существуют невинные девушки…
— А не пора ли завтракать?.. — вмешался предчувствовавший бурю Эттема.
Но Фанни не терпелось выложить все, что ей было известно о девушках из хорошего общества. Она знала много любопытнейших случаев… Монастыри, пансионы — там такие дела творятся… Девушки выходят оттуда истощенные, чахлые, испытывающие отвращение к мужчине, неспособные иметь детей.
— А потом их выдают вот за таких простофиль, как вы!.. Невинная девушка!.. Да где вы видели невинных девушек? Из высшего круга, из низшего — все девушки от рождения знают, где собака зарыта… Взять хоть меня: я в двенадцать лет была уже достаточно просвещена… И вы тоже, наверно, Олимпия?
— Ну, а как же?.. — ответила г-жа Эттема и по виду спокойно пожала плечами. Но ее уже не на шутку тревожило, чем кончится завтрак, а тут еще Госсен в повышенном тоне начал доказывать, что девушки бывают разные, что и сейчас можно встретить в иных семьях…
— Ах, вот оно что! — презрительно выговорила Фанни. — Скажите на милость: в семьях!.. Уж не в твоей ли?
— Замолчи! Я тебе запрещаю!..
— Мещанин!
— Распутная девка!.. Одно утешение, что все это скоро кончится… Долго бы я с тобой все равно не прожил…
— Ну и уходи, ну и уходи, проваливай, я только довольна буду!..
Они бросали оскорбления друг другу в лицо, возбуждая нездоровое любопытство мальчика, валявшегося на траве, как вдруг оглушительно затрубил рог, и этот звук, стократ усиленный прудом и многоярусной громадой леса, мгновенно покрыл их возмущенные голоса.
— Ну что, довольно с вас? Или, может, еще?
Не найдя иного средства заставить их замолчать, как затрубить в охотничий рог, толстяк Эттема, красный, с напружившейся шеей, не отнимая губ от мундштука, угрожающе выставив раструб, ждал…
IX
Обычно нелады между Жаном и Фанни длились недолго — их расплавляла музыка или приливы нежности, которыми сменялся гнев у Фанни. Но на этот раз Жан рассердился серьезно и потом еще несколько дней хранил все ту же хмурую складку на лбу и все то же злопамятное молчание, тотчас после обеда и ужина принимался за чертежи, отказывался пойти погулять.
Жана не покидало вдруг охватившее его чувство стыда, что он так низко пал, он боялся еще раз встретить тележку, поднимающуюся по лесной дороге, и чистую улыбку ранней юности — улыбку, которую он так и видел перед собой. Но забывается мало-помалу сон, забывается декорация после очередной перемены — так и это видение расплылось, скрылось в чаще леса, и Жану оно уже больше не грезилось. У него остался лишь горький осадок, а Фанни, которой казалось, что она догадывает о причине, решила оправдаться в его глазах.
— Дело сделано! — радостно объявила она ему однажды. — Я видела Дешелета… Вернула ему деньги… Он, как и ты, считает, что это удобней. Между прочим, я так и не поняла, почему… Ну, теперь уж нечего об этом говорить… Потом, когда я останусь одна, он позаботится о мальчике… Ты доволен?.. Ты на меня больше не сердишься?
Фанни рассказала ему, как она побывала у Дешелета на Римской и как она изумилась, увидев на месте прежнего шумного и дикого караван-сарая, по которому носились исступленные толпы, тихий мещанский особняк, куда никого не велено пускать. Кончилось веселье, кончились балы-маскарады. Причину этой перемены разгласил какой-то выставленный за дверь и обозленный прихлебатель, нацарапавший мелом надпись при скромном входе в мастерскую: «Закрыто по случаю того, что хозяин спутался».
— И это истинная правда, мой дорогой… Дешелет по приезде врезался в одну девчонку со скетинга, Алису Доре. Живет он с ней уже целый месяц, по-семейному, совсем по-семейному… Милая, славная, кроткая — хорошенькая овечка… Они друг другу жизни не портят… Я обещала, что мы с тобой их навестим, кстати, отдохнем от охотничьего рога и от баркарол… Вот тебе и философ — куда полетели все его теории!.. «Никаких завтра, никаких спутываний!..» Уж я над ним поиздевалась!
Жан согласился пойти к Дешелету; после встречи на бульваре Мадлен он с ним не виделся. Тогда он возмутился бы, если б ему предсказали, что он без отвращения станет бывать у циничного и надменного любовника его возлюбленной, перейдет с ним почти на дружескую ногу. Придя к нему, он сам был удивлен, что чувствует себя как дома, что он сразу подпал под обаяние этого человека, по-детски добродушно похохатывавшего в свою казацкую бороду, человека, которого не выводили из равновесия острые боли в печени и разлитие желчи, отчего так желтели у него глаза и все лицо.
Вполне можно было понять, что его боготворила Алиса Доре — женщина с длинными, мягкими, белыми руками, красивая неяркой красотой блондинки, оттенявшейся фламандским избытком ее плоти, такой же золотистой, как ее фамилия [9 — Dore — золотистый (фр.)]; золотом отливали и ее волосы, золотистые искорки мелькали в ее зрачках, золотистые были у нее ресницы, и всюду, даже под ногтями, были рассыпаны блестки веснушек.
Дешелет подобрал ее на асфальте скетинга, и она, привыкшая к грубости и хамству, привыкшая к тому, что мужчины вместе с ценой выхаркивают клубы дыма в накрашенные лица девиц, была поражена и растрогана его учтивостью. Бедная скотинка, предназначенная только для того, чтобы развлекать, она вдруг почувствовала себя человеком, и когда на другое утро не изменявший своим привычкам Дешелет угостил ее вкусным завтраком и, сунув ей в руку несколько луидоров, совсем уж было собрался выпроводить ее, у нее был такой расстроенный вид и она с такой робкой и страстной надеждой в голосе проговорила: «Позволь мне побыть с тобой еще хоть немного!..» — что у него не хватило духу отказать ей. И вот, отчасти из целомудрия, отчасти потому, что он устал от людей, Дешелет запер двери на ключ в ограждение этого случайного медового месяца и проводил его в прохладной тишине своего летнего, обставленного с полным комфортом дворца. И жили они душа в душу: ее радовала его предупредительность, столь для нее непривычная, а его радовало сознание, что он пригрел это обездоленное существо, что он заслужил ее простодушно выражаемую благодарность, и впервые в жизни он незаметно для себя проникался волнующей прелестью постоянного присутствия в доме женщины, таинственным очарованием совместной жизни на началах заботливости и доброты.
Для Госсена посещения мастерской на Римской улице были отвлечением от окружавшей его среды с ее низменными интересами, с ограниченностью ее запросов — среды мелкого чиновника, состоящего в незаконной связи. Госсен любил послушать этого образованного человека с утонченным вкусом художника, этого философа в персидском халате, таком же легком и свободном, как его учение, его устные путевые очерки, которые он набрасывал с помощью возможно меньшего количества слов, очерки, как нельзя более подходящей декорацией для которых служили восточные ковры, позолоченные изображения Будды, бронзовые химеры, вся экзотическая роскошь огромного холла, где свет, вливавшийся в высокие окна, колыхали, точно в глубине парка, хрупкие листья бамбука, ветви пальм, выделявшиеся на фоне древовидного папоротника, огромные листья стиллингии, перемежавшиеся с листьями филодендрона, гибкого, как водяные растения, любящего сумрак и сырость.