Брат Молчаливого Волка - Клара Ярункова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот это удивил! Лива — и вдруг тихая!
По дороге нам попался небольшой голый холм. И тут ни с того ни с сего задул ледяной ветер, сорвал с повара шляпу, закрутил ее штопором и шмякнул о землю. Я едва успел поймать ее.
Я засмеялся. Вот и Лива такая же тихая, как эти горы.
За холмом начинался лес, теперь уже последний.
— Не знаешь, мы захватили с собой коренья? — спросил повар, когда мы вышли на прогалину. Это была уже Камзичка.
Не знаю. Буду я еще думать о каких-то кореньях.
— Главное, чтобы были соль, лук и сало, — рассуждал повар.
Как же! Главное, чтобы бутылки были. Знаю я этих охотников.
Я огляделся: где же олень? Тут не видать. Только охотники расселись на ступеньках желтой веранды, а один даже лежит, прикрыв лицо шляпой с дрожащей кисточкой. Увидев нас, они повскакали и с громкими криками кинулись помогать нам снимать рюкзаки.
— Пошли, принесем его, — сказал дядя Рыдзик охотникам.
Повар, надев фартук, заявил, что сам пойдет к оленю, вынет печенку, сердце и еще что-то там, не знаю. Я незаметно исчез в лесу. Мне велели нести таз для внутренностей. Как бы не так! «Наплевать мне на вас!» — сказал я про себя, так же как повар до этого говорил вслух.
Приволокли оленя. Это был он, наш старик. Глаза у него были открыты. Как будто бы он смотрел затуманенным взором. Большое и грустное сердце его было пробито двумя пулями.
Повар разгреб жар, вынес из дома стол и начал ловко рубить лук. Я подносил поленья, подкладывал в огонь, чтобы было побольше углей. Когда повар нарезал и сало, он взял большой нож и рассек сердце. Что-то заскрежетало. Повар обтер нож. Он был выщерблен, наткнулся на пулю. Две пули навылет, третья застряла в сердце нашего бродяги.
— Eéé, guter siser![3] — воскликнул повар и хотел показать всем пулю, пусть порадуются, что все три пули попали прямо в сердце. Но я взял пулю, вымыл и спрятал в карман.
В доме разрывался транзистор. Когда было готово все, повар поставил посреди костра треногу и повесил котелки. Вот сейчас по радио должны были бы зазвучать «Аккорды», сейчас, когда ставят на огонь мужественное сердце оленя.
Пришли охотники и угостили повара вином. И мне налили.
— Выпей, выпей, Дюро! — протягивал мне стакан дядя Рыдзик.
Он совал бокал мне прямо в лицо. Пришлось отскочить, чтобы он не выплеснул на ботинки. Я выпил. Мне было холодно.
Охотники начали разделывать оленя. Голову ему подперли, и казалось, он просто заснул. Когда все было готово, они встали вокруг, обнялись за плечи — и лесник вместе с ними — и запели. Потом сфотографировались, а тот, кто застрелил оленя, снялся еще отдельно. Мне было неприятно, что его убил тот высокий, самый молодой. Пить ему совсем не хотелось, и он охотнее вместе со мной подкладывал бы в огонь поленья. Но его не оставляли в покое, что-то кричали каждую минуту и подкидывали в воздух.
Уже стемнело, а оленье сердце все еще не сварилось. И только когда взошла красная луна, повар закричал:
— Тащи тарелки, лесник!
Я очень проголодался и съел немного жаркого с хлебом. Сердце я и не попробовал. Сердце разумных существ пусть едят людоеды. А еще я выпил вина из бутылки, стоявшей у костра.
После ужина повар вынес на веранду керосиновую лампу, повесил ее на гвоздь, перетащил от костра стол и начал готовить живанску на завтра. Только не из оленя, а из принесенной нами свинины. Я чистил картошку и резал кружочками. Вокруг лампы клубились облака пара, и мне то и дело приходилось дуть на пальцы.
— Эх-х, эх, черт возьми, — притопывал повар, так что веранда гудела, — как бы нас не занесло здесь снегом! — И он сделал глоток, осушив чуть не целую треть бутылки.
Луна наконец выбралась из-за деревьев, побледнела, и ее круглая физиономия заглянула к нам.
Охотники пели у костра, а потом начали прыгать через огонь. Начал-то дядя Рыдзик. Он перепрыгнул, лишь слегка задев пятками угли. Остальным захотелось тоже.
— Гляди-ка! — подтолкнул меня повар. — Да погляди же! — И, подбоченясь, он с довольным видом стал ожидать, когда кто-нибудь из охотников плюхнется в костер.
Случилось это, когда стал прыгать второй по счету. Он перемахнул через костер, как и дядя Рыдзик, но потерял равновесие и медленно опустился прямо в угли. Повар взвыл от смеха, когда все кинулись гасить голубоватые язычки пламени на штанах прыгуна.
— Зачем им повар, — вздыхал он, — они и сами изжарятся на словацком костре! Можно взять долларов пятьсот за такие переживания, да еще сто за то, что луна при этом с блюдо величиной светит. Где еще представится эдакому фабриканту случай пожарить собственный зад при лунном свете?
И он все смеялся, не мог остановиться, и подсчитывал, сколько долларов можно было б запросить с иностранцев, если б один из них поджарился, а остальные его съели.
— Тогда можно было бы рекламировать Словакию как страну людоедов. Такой страны в целом мире уже не найдешь! Знаешь, сколько народу явилось бы сюда, чтобы поджарить своих компаньонов по торговле? А мужья — жен, а жены — мужей? Вот бы перепало нам валюты! Мы бы, приятель, прямо утонули в деньгах!
Я засмеялся, но повар вдруг стал серьезным.
— Интересно, а кто мне заплатит? Моему шефу дали приказ сверху, а шеф приказал мне. Приказывать каждый горазд, а платить некому.
— Наверное, вам шеф заплатит, — сказал я. Уж не воображает ли он, что платить будет мой отец?
— Шеф? — Повар стукнул по столу куском свинины. — Этот скорее вычтет у меня два дня из отпуска. По его мнению, я вроде на пикник съездил!
— А вы не соглашайтесь.
Тащить на себе рюкзаки и кухарить на всех, да еще ночью!
— Пусть только попробует! — резанул повар ножом. — С этих я для верности сам возьму. А вниз пусть господа изволят отвезти меня на «мерседесе»!
Это они действительно могли бы сделать.
В доме было пятеро нар. Мы с поваром заняли крайние у дверей.
Я полез попробовать верхние. Матрац и зеленая подушка были набиты сеном, и от них пахло как от придорожной копны сухого сена, в которой я обычно дожидался автобуса в конце школьного года.
…Я уже хотел было вскочить на ноги, когда, на свое счастье, сообразил, что лежу на верхних нарах.
Весь домик ходил ходуном, и я не сразу понял, что это храпят охотники. Я нагнулся. Подо мной тихонько посапывал повар. Остальные выводили такие рулады, что я не мог удержаться от смеха. Потихоньку слез с постели и приоткрыл дверь. Несмазанные петли заскрипели, кто-то зашевелился, но я уже был на улице. К счастью, я уснул одетым.
Не знаю, который мог быть час, — наверное, поздно. Луна уже заходила за горы, костер затоптали, а мертвый бродяга тихо и одиноко лежал на лужайке. Я смотрел на него, и мне казалось, что вот-вот он вскинет голову, поднимется и потопчет котелки того типа, который прострелил его сердце. Или заглянет в оконце, нет ли там моего отца, чтобы выкинуть какую-нибудь шутку. Я присел на ступеньку и замер. Ветвистые рога торчали прямо в небо и, словно клещами, схватили белую луну. Она уже не могла сопротивляться и медленно, послушно опускалась на мертвое чело бродяги.
У меня не слишком жалостливое сердце, и все-таки горло сжалось, словно там что-то застряло и болело. Мне вдруг захотелось, чтобы рядом оказалась Лива. И я не был бы так одинок рядом с бродягой. И чтобы она тоже увидела его с этим бледным сиянием надо лбом.
За спиной у меня скрипнули двери. Вышел главный стрелок, закутанный в одеяло. Сначала он испугался меня, потом зевнул и присел рядом. Увидал оленьи рога с луной посредине и тоже онемел.
— Ach, ach, schon![4] — завздыхал он.
Мне стало вдруг противно. Мне вовсе не хотелось никого слышать.
— Понимаешь? — сказал он опять.
Не понимаю! Но одно мне ясно: дурак ты, дурак набитый!
Я встал и, не закрывая дверей, потихоньку влез на сенник.
* * *Уже несколько дней отец чинит «лимон». Кое-как собрал и сказал мне:
— Завтра поедем за мамой. Скоро рождество, а от наших прекрасных дам ни слуху ни духу!
Наша милая мама устроила себе каникулы. На праздник всех святых она вместе с Габой отправилась в Бенюш. Прошло уже две недели, а она домой все не возвращается. Только пишет, что мы должны делать и чего не должны, и каждое письмо кончается так: «Я очень скучаю. Только кончу все дела насчет поля, приеду». Отец смеется: могла бы, дескать, придумать что-нибудь поновее, потому что этим полем она отговаривается уже лет десять. Но потом машет рукой:
— Пусть побудет немного среди людей.
И начинает готовить ужин. Обычно галушки с брынзой, но такой старой, что она жжет, как перец. Неделю назад отец отпустил в отпуск и Юлю. Она отправилась звать маму домой.
— Шел Боб за Бобом, остались там оба. Видишь, Дюро, как можно доверять женщинам, — говорит отец.
Сначала нам нравилось готовить всякие разносолы и жить, как Робинзон с Пятницей, с нашими собаками вместо диких коз. Вечером мы смотрели телевизор и спали оба в нижней комнате. Я делал уроки при лампе, пока отец готовил ужин. Но когда в один прекрасный день отец обнаружил, что вся посуда грязная, он потерял терпение и поехал на своем «лимоне» в Бенюш.