Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она улыбнулась:
— А разве ты настоящие драгоценные камни когда-нибудь видел?
— Нет, — честно признался он, — не видел.
Они рассмеялись, и этот смех, и взгляд глаза в глаза были их первым сближением. У него перехватило дыхание, закружилась голова. Он взял ее руку, стащил перчатку, стал торопливо целовать нежные, тонкие, теплые пальцы, бормоча что-то бессвязное:
— Ты не понимаешь!.. Прости!.. Ты пойми, пожалуйста!..
Она осторожно, но решительно отняла руку. Сказала, словно жалея его, невероятные слова:
— Да всё я понимаю.
Он, плохо соображая, снова потянулся за ее рукой. Тогда она уже засмеялась, выхватила у него перчатку, убрала руки назад и, глядя ему в глаза, сказала:
— Ну перестань! Не надо сейчас.
Ее слова потонули в грохоте прокатившегося по мосту трамвая, но он понял: не надо — «сейчас». Сейчас и здесь, потому что мимо проезжают трамваи, идут редкие прохожие. «Не надо» только поэтому. В тот день он больше ни на что не осмелился. Но на следующий, когда проводил ее, как обычно, и они уже остановились возле ее дома, он набрал побольше воздуха в грудь и быстро выговорил:
— Можно к тебе зайти?
Нина опустила глаза. Он ждал с колотящимся сердцем. Не сказав ни слова, она только чуть кивнула.
Это было следующим его завоеванием: право приходить к ней домой. Нина жила вместе с родителями в одной полутемной комнатке окнами в петербургский двор-колодец. Здесь величавость ее как-то исчезала. В сумрачной тесноте, среди неуклюжей старой мебели она выглядела поникшей. Ему-то самому любое ее жилище показалось бы прекрасным, но, наблюдая за Ниной, с состраданием любви он соглашался про себя: да, конечно, не для нее эти давящие стены, длинный коридор коммуналки, шумная, дымная общая кухня. Ее светлая красота несовместима с бытом, и он будет оберегать ее! Если она выйдет за него замуж, в их жизнь не проникнет ничто будничное, житейское, унизительное!
Он понравился ее родителям, чем-то похожим на его собственных, — таким же простым, добродушным людям, прошедшим и войну, и черную работу, гордым оттого, что единственная дочь получает высшее образование. Он и радовался, ощутив в них союзников, и стыдился, не хотел их участия. Решить всё должна была только Нина.
Впервые они остались вдвоем у нее в комнате, когда по телевидению передавали праздничный первомайский концерт. Знаменитый квартет «Ярославские ребята», налегая на «О», пел злободневные куплеты:
Караван подводных лодокС нашей красною звездойПроложил свою орбиту(Ой — да)Вокруг света под водой!
Это была одна из сенсаций той весны 1966 года: группа советских атомных лодок (сколько именно — не сообщали, тайна) совершила подводное кругосветное плавание.
Янки бомбу потеряли,В море не могли найти.Попросили бы Горшкова,(Ой — да)Подобрал бы по пути!..
В зрительном зале вспыхивали смех, аплодисменты.
Нина внимательно смотрела на экран телевизора и тоже улыбалась. Он понимал: не так уж она восхищается мастерством и глубиной мысли «Ярославских ребят». Это от смущения, ведь они впервые вдвоем. Это для того, чтоб избежать разговора с ним.
Он встал и убавил громкость.
— Зачем? — спросила Нина, не глядя на него. — Я хочу послушать.
— Ну, они же глупости поют! Что смешного в том, что американский бомбардировщик развалился и водородные бомбы из него выпали? Хорошо, что ни одна не взорвалась, ни на суше, ни та, которая в воду упала, а то бы половину Испании смело. А если бы не над Испанией это случилось, а возле наших границ?
Ему понравилось, как умно и решительно он это сказал. И независимо, даже смело: концерт шел в присутствии правительства и «глупостям» аплодировали первые лица государства.
Нина пожала плечами. А его током пробило отчаяние: да что же он за болван такой! Впервые в жизни с ней наедине — и городит какую-то чепуху о водородных бомбах! Ведь они вдвоем, одни в комнате, нереальность, чудо… И без всякого перехода он сказал горячо, на одном дыхании, так, словно душу выдохнул из себя и осталась только легкая, пустая оболочка тела:
— Нина, я тебя люблю, выходи за меня замуж!
Она посерьезнела. Ответила почти так же, как месяц назад на мосту:
— Не надо об этом… сейчас.
— А когда же можно будет? — глупо спросил он. Сразу понял, что глупо, и опять обругал себя.
Она улыбнулась, снова чуть пожала плечами. Но в нем — наконец-то — вскипело самолюбие. Мужчина же он, в конце концов! Мужчина, а не мальчишка (вспомнил)! Встать, шагнуть к ней, схватить за высокие плечи, притянуть к себе, впиться губами в ее бледные, прекрасно очерченные губы, в ее дыхание…
Он не сдвинулся с места. Только угрюмо сказал, решимостью голоса, как щитом, прикрывая отчаянное биение сердца и дрожь в коленях, — сказал, словно приказывая ей:
— Тогда — осенью. На третьем курсе.
Бог знает, с чего мелькнул в его распаленном мозгу и слетел с языка именно этот срок. Будто не только ей, но и себе самому назначал отсрочку, в глубине души еще пугаясь перехода во взрослую жизнь.
А решилось всё окончательно через несколько дней, когда они, тоже впервые, пошли вместе в театр.
Нине хотелось в Большой Драматический, посмотреть «Луну для пасынков судьбы» или «Цену», товстоноговские новые спектакли. Но туда рвался весь город. Григорьев бегал по театральным кассам без всякого успеха. Кассирши — особая женская порода, выхоленные красавицы от тридцати до сорока (благоухание неведомой заморской косметики доносилось даже сквозь окошечко), — не поднимая глаз, небрежно бросали: «Нет!» Лишь одна посмотрела на его расстроенную физиономию и немного сжалилась:
— В БДТ лучше не спрашивайте! Хотите — в Пушкинский, «Перед заходом солнца», с Симоновым?
Нина, узнав, куда они пойдут, лишь пренебрежительно усмехнулась:
— Да он же всегда играет одинаково, что в «Петре Первом», что в «Человеке-амфибии»! Одни и те же придыхания, вскидывание головы, пафос ненатуральный. Ну, раз уже взял, — пойдем.
Его почему-то поразили слова Нины. Даже не то, что ей не нравилась игра Симонова, а то, как она рассуждала об этом. Едва ли не впервые он услышал ее собственное мнение, пусть такое, с которым не был согласен, однако говорившее о наблюдательности ее и способности мыслить. И тут же он осознал, что удивляться должен, скорее, самому своему удивлению: значит, его поразило то, что Нина оказалась способна думать! Что же получается, преклоняясь перед ней, он ее дурочкой считал, свою любимую?..
В огромном зале Пушкинского театра медленно погас свет. Шурша и поскрипывая, разъехался красный бархатный занавес. И сцена раскрылась окном в странный мир. Вроде бы перед ними была Германия, но не поймешь какой эпохи. Ни отзвука, ни предчувствия мировых войн, бомбежек, концлагерей. То ли девятнадцатый век, то ли раннее начало двадцатого. А скорей всего, просто некая страна вне времени и земного пространства, такая же условная и нереальная, как условен и нереален показался на первый взгляд сюжет — любовь семидесятилетнего старика и молодой женщины. И уже сверхъестественно, магически нереален был тот, кто царил в этом мироздании: тяжело передвигавшийся по сцене, высокий, сутуловатый, седой, с яростными глазами и хриплым, порой дребезжащим на высоких нотах голосом.
Когда он в первый раз вскинул голову, чтобы ответить на реплику партнера, Григорьеву вспомнилась ирония Нины. А уже в следующую секунду для него и для всей тысячи людей в многоярусном зале не существовало больше ни собственной их жизни с заботами и радостями 1966 года, ни даже памяти о том, что находятся они всего-навсего в театре, куда попали, заплатив по рублю за билет, и что перед ними — с детства знакомый по фильмам и другим спектаклям актер, о котором не только Нина, многие с насмешкой говорили, что он давно уже спился, выдохся, отыграл свое. Они не то, чтобы подчинились этому человеку, — они просто оказались в мощном, физически ощутимом поле его абсолютной власти.
— О чем эта книга? — спрашивал он на сцене.
— О жизни и смерти, — отвечали ему.
— ЛЮБАЯ КНИГА — О ЖИЗНИ И СМЕРТИ! — назидательно говорил он, и от этих простых слов (не бог весть какая мудрость), но сказанных ЕГО голосом, захватывало дух, точно от раскрывшейся внезапно высоты.
Встревоженные сумасбродством старика, испугавшиеся за наследство взрослые дети пытались разлучить его с любимой. Он слушал их, собравшихся за столом, тяжко поводя большой седой головой, медленно вскипая яростью. И вдруг — эта ярость прорвалась! Он вскочил, неистово затопал ногами. Зал — до самых отдаленных уголков в вышине — завибрировал от его громового крика:
— Я никому не позволю погасить свет моей жизни!!
В бешенстве он схватил со стола попавшуюся под руку рюмку, с размаху швырнул ее об пол — и поник, обессиленный, обмякший, тяжело переводя дыхание.