Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, опыт не приходит с возрастом, а тот, что приходит, ничего не стоит. Ум — подавно не приходит. Но что-то накапливается, подобное иммунитету. Или просто мертвеет. Ты думаешь, что наносишь мне рану? Теперь мои раны заживают всё скорей. Раскрылся кровоточащий разрез — и тут же стянулся, покрылся бугристой коричневой коркой. Вот и она растрескалась и слетела, а под ней — не розово-нежная обновленная плоть, но всё та же темная, грубая, старая кожа…
Он пожал плечами. Сказал:
— Почему? Я не думаю, что ты виновата.
Внизу подкатил очередной ярко-желтый «Икарус-городской». Хорошая машина, только двигатель уж слишком приемистый. С места берет таким рывком, что стоящие пассажиры валятся. «Всё, перешедшее за меру, превращается в собственную противоположность!» Так отец любил повторять, раньше, когда бывал весел, выпивал и шутил. Уверял, что это — самый главный закон диалектики. Где он его услышал, на каких политзанятиях?
Хотелось еще закурить, но нужно было перетерпеть. Нельзя курить следующую сигарету раньше, чем через два часа: забивает бронхи. Вздохнешь — и сразу неприятно чувствуешь в груди, вверху эту шершавую копоть.
Аля осеклась, смотрела на него сбоку. Не могла понять, больно ему или нет. Да больно, больно же! Оттого, что ты уходишь. И оттого, что еще двадцать минут надо провести с тобой, говорить о чем-то. И голова болит, никак не удается выспаться. И впереди бессонная ночь, а за ней, с ходу — первый, суматошный завтрашний день на заводе. И послезавтра…
Впрочем, послезавтра тебя уже не будет со мной, Аля. Хоть одна боль уйдет.
В том августе 1965-го, вернувшись из дома отдыха, он еще дважды звонил Стелле. Первый раз подошла она сама. Сразу узнала его голос, испугалась, и даже не заговорила, а забормотала — быстро-быстро и тихо, видно, боясь, чтобы там, рядом с ней, не услышали:
— Я не могу сейчас говорить, ты не звони, больше не звони, я тебе сама потом позвоню, честное слово! — и бросила трубку.
Но она не могла ему позвонить, в новой квартире у него не было телефона. (Отец носил на телефонную станцию ходатайство с завода: мол, старшему мастеру по работе необходима постоянная связь, просим ускорить подключение. На станции над его бумагой только посмеялись, очередь там была лет на пять.)
Григорьев мучался с неделю и в конце концов уверил себя: Стелла чем-то была взволнована, позабыла, что теперь у него телефона нет, а когда успокоится и вспомнит, сама же расстроится. Значит, ничего страшного не случится, если он позвонит ей еще раз. Это даже необходимо!
Позвонил вечером из уличного телефона-автомата. Сердце колотилось под самым горлом, еще сильней, чем на почте в Зеленогорске.
Трубку взяла Александра Петровна, и, едва он выдавил «Стеллу позовите, пожалуйста…», вдруг закричала, — конечно, не узнав его, — закричала с неожиданной яростью, непонятно к кому обращенной, но значит, и к нему тоже, словно охлестывая его по лицу:
— Всё звоните?! Успокоиться не можете?! Нету Стеллы! Уехала! Через три года звоните!! — и бухнула трубку.
Он долго стоял в телефонной будке с горящим лицом…
Через месяц отозвалось в димкином письме: «А ты, наверно, и не знаешь, Стелка дуреха завербовалась к своему хахалю на север. Не было меня, я бы ей мозги куриные прочистил».
Но это была уже лишняя, даже ненужная ясность. Главное он понял тогда, в конце августа, когда темным вечером ходил по своей пустынной улице новостроек: Стеллы больше не будет. Стелла не поможет ему.
И всё же, оказалось, в чем-то она ему помогла, сделав его мужчиной. Она защитила его от других девушек. Их тайна, тягучая, темная, раскрылась и предстала такой же простой, как их тела. Она защитила его от всех. Кроме Нины.
Он понял свою обреченность в первый же день занятий после каникул, едва только снова увидел Нину, еще издалека. Увидел, как она осторожно проносит себя сквозь студенческую толпу, чуть изменившаяся от летнего загара и оттого нестерпимо красивая (неужели остальные этого не видят?!). Ее точно приближало к нему болезненной оптикой. Он видел, что ее глаза на посмуглевшем лице стали еще больше и светлей. Как раз тогда у девушек было модным по-восточному удлинять очи, проводить черные, синие, даже зеленые стрелочки от уголков глаз к вискам. А Нина только подкрашивала ресницы черной тушью, так что они — длинные, гордые, каждая ресничка отдельно от остальных, — трогательно подчеркивали влажную голубизну взгляда.
И накатившую эпоху мини-юбок она тоже не замечала. На ней всегда были длинные, строгие платья, простые, но казавшиеся ему царственными. Взрослая богиня шла среди суетливых девчонок с голыми коленками.
Однажды в самом начале сентября, в летнюю еще духоту, в маленькой нагретой солнцем аудитории, он как всегда примостился позади и чуть сбоку от Нины. Она была в легком платье без рукавов и сидела за столом, раздвинув локти, как обычно сидят девушки, когда им жарко. Он быстрыми, воровскими взглядами ласкал ее профиль, ее гладкое смуглое плечо. И вдруг, — он даже вздрогнул от увиденного и опустил глаза, — он заметил волосы, выбивающиеся у нее из-под мышки…
То было потрясение. Конечно, он сознавал, что, при всей своей божественности, Нина — обыкновенная земная девушка. Но эти тайные темно-русые завитки, чуть блестевшие от пота, делали ее уж слишком земной, уравнивали с той же Стеллой… От таких мыслей голова шла кругом.
Пугаясь, он пытался представить Нину на месте Стеллы в «Морском прибое» — обнаженную, раскрытую, в судорожных движениях, с безумным лицом. Но ничего не получалось, его воображение оказывалось бессильно. Он понимал: это оттого, что Нина — в чем-то главном — совсем иная, не такая как Стелла. И чувство, которое он испытывает к Нине, — другое. Но ведь он тоже — земной. Стало быть, конечная цель его чувств, пусть он даже боится думать об этом, всё равно та же: он хочет, чтобы Нина физически принадлежала ему. Или с Ниной этого будет мало?
Так что же это было, похожее на удушье? Наверное, действительно любовь. Та самая, «настоящая», по измерениям Али. И значит, если бы Стелла не уехала, он предал бы ее тогда? Значит, и от предательства она его оберегла?
Ах, этот возраст, восемнадцать-девятнадцать лет, когда, кажется, ты мал и беззащитно открыт, а внешний мир фокусируется и течет сквозь тебя мощнейшими пульсирующими токами! Бежали, перекрещиваясь, институтские «эскалаторы» — второй курс, теормех, сопромат, веселая толкучка студенческих потоков в дверях амфитеатров-аудиторий, резкий запах аммиака и уксусной кислоты в химических лабораториях, строевая подготовка в асфальтовых внутренних двориках на глазах смеющихся девушек.
И — Нина, Нина… С расстояния почти в двадцать лет так жаль того мальчика, что брел после занятий по улицам, оглушенный и раздавленный любовью. Быть может, любовь вообще неестественное состояние для человека? Естественно то, что дает свободу. А любовь не просто стесняет, она — обезличивает. Как одно и то же заболевание вызывает у самых разных людей одинаковое повышение температуры, одинаковый кашель, одинаковую ломоту в суставах, так и любовь вызывает одни и те же болезненные симптомы, одни и те же бессмысленные действия.
Он тоже исполнил тогда весь набор глупостей очумевшего от любви мальчишки. Началось, конечно, с писем, горячечных и рабских (адрес ее он подсмотрел в журнале группы). Он писал письма по ночам. Бросал в почтовый ящик утром, по дороге в институт, невыспавшийся и разбитый. Через несколько дней — по смятению Нины при его появлении в аудитории, по тому, как испуганно прятала она глаза, — догадывался с ужасом, что она получила письмо, что это, конечно, ничего не изменит, лишь оттолкнет ее окончательно, что теперь уже всё погибло! А через несколько дней писал следующее…
Болезнь, которой он сдался, неумолимо управляла им по своим законам. И на смену отчаянию от унижения следующей стадией явилась решимость отчаяния. Готовность унижаться взахлеб, не стыдясь. Если раньше в аудиториях он старался сесть неподалеку от Нины как бы случайно, то теперь занимал место рядом с ней, почти не скрываясь, а во время занятий почти в открытую на нее смотрел.
Однокурсники сперва посмеивались над ним, потом притихли. Сверхчутьем, особенно обострившимся в эту пору, он улавливал даже сочувствие парней и еще нечто странное, что-то вроде их недоумения: как можно любить именно Нину? Такое сочувствие не вызывало благодарности, скорей бесило: неужели они не видят, какая она?!
Всё, что он проделывал месяц за месяцем, было абсолютно лишено расчета. Не надеялся же он, что она полюбит его за все эти выходки! Но оказалось, в бессмысленной, бредовой ненормальности, распаляемой жаром любви-болезни, была своя логика, которую он и не сознавал. Нескончаемым безрассудством он расшатывал ее величественное спокойствие. Она должна была бы резко отогнать его прочь, но, коль скоро у нее, деликатной, нежной, не хватило на это решимости, ей не оставалось ничего другого, как терпеть его.