Воспоминания выжившей - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то утро я явственно слышала всхлипывания, настолько явственно, что невольно спросила Эмили:
— Ты слышишь плач? — Я задала этот вопрос в надежде избавиться от назойливого звука.
— Нет. А вы слышите? — И она в сопровождении Хуго отошла к окну — глянуть, не появился ли Джеральд. Но нет, не появился. Она отправилась в ванную, переоделась. Снова к окну, ждать. Ага, вот и он. Теперь уже Эмили не просто стоит, а стоит, не обращая на него внимания, не видя его и о нем не думая, подчеркивая свою независимость и то, что у нее есть и другая жизнь, со мной. Торчит у окна стоя, в компании со своим страшилищем Хуго, постоянно треплет его и тормошит, обнимает и целует. Джеральд? А кто такой Джеральд? Ноль внимания на Джеральда. Жанровая сценка «Девушка у окна не помнит о своем любовнике». Но вот рука ее на шее Хуго вздрогнула: Джеральд заметил ее. Он заметил, как Эмили не замечает его, и отвернулся. В отличие от нее, ему до нее действительно дела нет. Ну, не то чтобы совсем, однако… У него Джун, у него Морин, у него гарем целый, вон они, роятся. И Эмили это — словно острый нож в сердце. Хватит! Дальше она терпеть не в силах. Крепкое объятие и сердечный поцелуй Хуго, обычный снисходительный жест типа «Ну, я пошла, что ли», — и она упорхнула.
И вот Эмили уже с ними, со своей семьей, стаей, племенем, с жизнью своей. Заметная девушка, видная, ладная. Темные длинные волосы расчесаны на прямой пробор… серьезная мина, вот она уже рядом с Джеральдом, щеголяющим ножами в ножнах и длинными баками-пейсами, мускулистыми загорелыми руками. Господь Всемогущий, сколько мы пролистнули столетий, сколько трудных шагов — все насмарку, и вот она, Эмили, на первобытной мостовой. Сколько надежд, чаяний, экспериментов, мечтаний человечества растоптано, брошено в грязь! В отчаянии, в мыслях о тщете всего сущего я отвернулась от окна. В тот вечер я сознательно пыталась проникнуть сквозь стену, стояла перед ней, напряженно вглядывалась и ждала. Солнце не освещало ее по вечерам, стена противостояла мне хмурой, мрачной массой. Я подошла к ней, возложила на нее ладони, погладила пальцами, пытаясь заставить твердую поверхность уступить моей воле. Где там! Стена никогда не уступала моим желаниям, ничьим желаниям, никаких «Сезам, откройся!». Однако детский плач, всхлипывание малышки подстегивали меня, заставляли искать решение, ломиться в несуществующую дверь. Но стоило лишь повернуть голову, и я могла увидеть ее на мостовой, похотливую юную самку, и слезы из глаз Эмили вовсе не лились, и отнюдь не ребенком она выглядела. А мне нужно было обнять, утешить, успокоить расстроенное дитя. Оно рядом, здесь, за стеной, надо лишь найти нужное место, нажать — и стена пропустит меня. Какой-то из цветков покрытого краской орнамента… или отмерить столько-то дюймов оттуда и оттуда… Но только не усилием воли, совершенно точно, это глупое суеверие. И вот я стояла у стены, стояла, пока не стемнело, пока толпа на мостовой не осветилась редкими источниками жалкого тусклого света. Они там приступили к трапезе, чем-то звякали и скрипели, чем-то чавкали и чмокали; рыгали, ржали, орали, сморкались… Аппетитная симфония… Руки мои двигались по стене как медлительные крабы, шевелили пальцами, щупали, нажимали… весь вечер… всю ночь… Ни в тот день, ни в следующий я не нашла пути к плачущему ребенку, не смогла его утешить, напутствовать на долгие годы, предшествующие освобождению.
Я так и не нашла Эмили. Но я нашла… Я нашла неизбежное. Не могла не найти. Следовало эту находку предвидеть. В этой находке банальная экстраординарность, квинтэссенция расплывчатости, величие ничтожности, интимность безликой публичности и закономерность всеобщего хаоса. Белокурое голубоглазое дитя, но с красными распухшими глазами, плачущее, всхлипывающее — мать Эмили, ее мучитель, большая женщина в крохотном тельце протянула ко мне крохотные ручонки, которым суждено было вырасти и не обучиться нежности. Она успокоилась у меня в руках, склонила мне на плечо кудрявую головку, и я стерла пот с ее личика. Прелестное дитя — такое же, как и та, виденная мною раньше девочка, вымазанная испражнениями шоколадного цвета. Спальня девочки — такая же белая, чистая, стерильная — кошмар Эмили. Детская. Чья? Ни братик, ни сестричка еще не появились на свет, крошка одна на свете. Мать куда-то отлучилась, время кормления еще не подошло. Ребенка гложет голод, острые когти отчаяния впиваются в желудок, заставляют кричать, потеть, вертеться, искать грудь, соску — все равно, лишь бы что-нибудь съедобное, жидкое, теплое, приятное. Кормящая ее женщина, втиснутая в жесткое расписание, неудобное для них обеих, не появится раньше срока. Вижу эпизод, повторявшийся несчетное число раз. Эмили, ее мать, прежние поколения… Голод, жажда, вопли — подчинение необходимости, законам мира большого и мира малого. Жара, жаркое пламя камина. Белизна: белые стены, белая краска, белые простыни, тошнотворный запах… И слабость, затерянность, беспомощность марионетки, которую дергает за ниточки рука невидимого кукловода.
□ □ □
Мне кажется, здесь можно распространиться об «этом». Здесь или в ином месте — любое место окажется неподходящим, ибо невозможно вычленить момент, в который это самое «это» возникло. Настало, однако, время, когда все об «этом» заговорили, сознавая, что еще недавно о нем, об «этом», не упоминали.
Возможно, правильнее было бы начать мои хроники с попытки полного описания «этого». Можно ли сочинить полный отчет о чем-либо вообще без упоминания в той или иной форме об «этом» как о главной теме? Возможно, «это» — центральная тема вообще всей литературы и истории, запечатленная как бы невидимыми чернилами между строк, но проступающая, распухающая, выпирающая наружу, заслоняя знакомый нам основной текст всякий раз, когда жизнь, личная или общественная, выкидывает из мешка сюрпризов очередную неожиданность. Тогда мы вдруг видим, что «это» представляет собой основу событий, опыта. Итак, что же представляет собой «это»? Уверена, что об «этом» испокон веков толковали во время кризисов, «в эпоху перемен», ибо только тогда «это» проявляет себя и наше врожденное чванство перед ним отступает. Ибо «это» — сила могучая, сравнимая с природными катастрофами, землетрясениями, сравнимая с ужасом, внушаемым растущей в небе от ночи к ночи кометой, с пандемией, с войной, с резким изменением климата на планете; «это» — тирания человеческого сознания, стирающая в порошок устои общества.
«Это», иными словами, неведение и невежество, беспомощное их осознание, выражение человеческой неполноценности.
«Вы об этом еще что-нибудь слышали?»
«Говорят, что это…»
Хуже всего, когда доходит до «Вы об этом еще что-нибудь слышали?», когда «это» всасывает в себя все вообще и ничего не обнародует, не выдает наружу. «Это» — намного хуже, чем местоимение «они», в котором сохранилось хоть что-то человеческое, личное.
«Это» в историческом контексте — индикатор необратимого конца, крушения, завершения.
Могла ли Эмили выразить свои чувства словами? Может быть, описать образами вроде выметания листьев, тщетных потуг ученицы чародея в вихре осеннего умирания. Выразить свою добросовестность в образах, не тратя слов на объяснения, что она хорошая девочка, а не дряннулька и грязнулька, что она защитница маленького братика, беззащитного, слабого, сидящего в пахучих белых тряпках в белой кроватке. «Все так трудно, все так сложно, — могла бы она сказать. — Полон дом детей, но никто из них не хочет ни пальцем шевельнуть, ни мозгами. Никто не помогает, никто, за всеми надо следить, всем указывать, они меня считают надсмотрщиком, а могли бы сами делать всё, что положено, и было бы сплошное равенство и удовольствие. За всем присмотр нужен, за головами их вшивыми, за мытьем, за болячками и болезнями. А впридачу антисептика вонючая, разве в городе что путное выдадут!.. А когда Джун заболела — я чуть с ума не сошла… Ни с того ни с сего, непонятно, от чего… И все время пыжишься, пыжишься, а потом — раз! Что-то случилось, и все насмарку».
Вероятно, так бы звучало описание событий в версии Эмили.
Однажды вместе с ней к нам опять пришла Джун. Произошло это примерно через две недели после «приобретения женского достоинства» — о какой-то с ее стороны «потере» (девственности) она и думать не хотела. Джун сильно изменилась — в сторону как «достоинства», так и беззащитности, неприкаянности заблудшей овцы. Выглядела она теперь старше Эмили. Тело сохранило детскую неуклюжесть форм, талия не выявилась, грудь набухла, но не оформилась. Влюбленность или нервозность заставляли Джун много есть, она набирала вес. В этой одиннадцатилетней девчонке было что-то от женщины среднего, чуть ли не пожилого возраста: грубоватое тело работницы, лицо, выражавшее одновременно жертвенное терпение и хищный прищур потребителя.
Чувствовала она себя не лучшим образом. На наши вопросы отвечала вяло и невразумительно: да, чувствует себя неважно… да, уже некоторое время. Что болит? Да черт его знает, «просто хреново…»