Избранные труды - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Уранию» ждал успех. В январе Баратынский прислал книжку Пушкину как не выдающееся, однако же отрадное явление на альманашном горизонте – и особенно обращал его внимание на стихотворение Шевырева «Я есмь» – талантливое, хотя и тронутое «трансцендентальной философией», к которой Баратынский присматривался не без настороженности. Он успел расположить Пушкина в пользу Шевырева; Пушкину также понравилось это стихотворение 20 . Вслед за тем альманах получил и Дельвиг.
Прислал книжку сам Погодин, и Дельвиг откликнулся вежливым письмом, где, впрочем, перепутал имя и отчество своего нового корреспондента. «Милостивый государь Михайло Алексеевич, – писал он, – Вы предупредили меня, но и я не совсем виноват. Уважая и любя вас за литературные труды ваши, я не знал ни вашего имени, ни места жительства». Он благодарил Погодина за «приятное товарищество» – «Урания», по его мнению, была единственным из альманахов 1826 года, достойным внимания, – и просил принять участие и в «Северных цветах» 21 .
Погодин счел за благо закрепить начавшиеся отношения, и прислал повесть «Русая коса». Этим своим опытом он был очень доволен, и она была ему дорога еще по особым причинам: прототипами были он сам и княжна Александра Ивановна Трубецкая, его ученица и предмет страстного поклонения. Естественно, что он не поставил своего имени, но взял значащий псевдоним «З-ий» («Знаменский»). Так называлось имение Трубецких, где писалась повесть и где Погодин вместе с молодыми княжнами издавал когда-то рукописный «Знаменский журнал» и был облечен званием «историка Знаменского» 22 .
Два поэта – участника «Урании» – приносят в альманах Дельвига ориентальные стихи. Один из них – Ознобишин, уже печатавшийся в прошлой книжке «Цветов»; он востоковед, полиглот, переводит с арабского и персидского; он дает Дельвигу «Фиалку», «подражание Ибн-Руми». Второй – Ротчев, явившийся со своим «Подражанием арабскому»:
Клянусь коня волнистой гривой
И брызгом искр его копыт,
Что голос бога справедливый
Над миром скоро прогремит!
Это – «Подражания корану», а еще более – подражание пушкинским «Подражаниям».
В ротчевских стихах звучала тема «страшного суда», как в третьем стихотворении пушкинского цикла. Именно эти пушкинские стихи с восхищением повторял Рылеев.
Ротчев был воспитан на поэтических инвективах декабристской лирики и на мятежных восточных стихах Байрона. Цензура колебалась, пропускать ли в печать цитированные нами строки. Пророческий пафос их не был случайностью; нам придется убедиться в этом, когда мы снова встретимся с Ротчевым на страницах «Северных цветов».
Ротчевские подражания должны были обратить на себя внимание Дельвига. «Сияющий Коран» Пушкина он прочел одним из первых и в первой же книжке своего альманаха напечатал четвертое стихотворение цикла. Начатая Пушкиным тема находила продолжателя.
Дельвиг печатает стихи Ротчева с забавной подписью-оговоркой: «Тютчев», которую тут же спешит исправить в «Северной пчеле» 23 .
Но мы вынуждены были забежать несколько вперед, чтобы закончить речь о московском альманахе.
Идет июль 1826 года.
В ночь с 12 на 13 июля 1826 года Дельвиг вышел из дома. Было облачно и дождливо, и многочасовая прогулка могла стоить ему дорого. В феврале его неделю била лихорадка, и всерьез опасались воспаления.
Откуда он узнал, что на рассвете 13-го совершится казнь и увезут в Сибирь осужденных на каторгу – в их числе Ивана Пущина? Этого не знал в Петербурге почти никто. Путята пытался узнать о времени экзекуции у Николая Муханова, адъютанта петербургского генерал-губернатора, но и тот ничего не знал положительно.
Все же они дознались и пришли – и Путята, и будущий историк Шницлер, и чиновник Пржецлавский, и Греч, который стоял рядом с Дельвигом у кронверка, и еще человек двести глядели издали.
Дельвиг должен был выйти с Миллионной и перебраться через Неву по понтонному Исаакиевскому или по Троицкому мосту – но первый из них был уже разведен в полночь, а на втором стояла стража, перекрывая выход к крепости. Если Дельвиг шел пешком, а не воспользовался яликом, как это сделал Путята, стало быть, он отправился задолго до полуночи. Он добрался до самой площади, где сооружали помост для виселицы, и когда Путята явился туда – это было, вероятно, в исходе второго часа или даже позднее – он уже увидел его и Греча в числе безмолвных зрителей – обитателей окрестных домов, сбежавшихся на барабанный бой. Дельвиг ждал; сколько времени – неизвестно. Он видел, как ставили виселицу, как вывели арестантов, осужденных на каторгу, как читали им приговор и сжигали офицерские мундиры. Возвращаясь уже в арестантском платье, рассказывал Путята, осужденные «шли бодро и взорами искали знакомых в толпе».
Видел ли Дельвига Иван Пущин, успел ли Дельвиг попрощаться взглядом с лицейским товарищем?
Судьба на вечную разлуку
Быть может, здесь сроднила нас.
Строки лицейской песни Дельвига всплывут в памяти Пущина еще через двенадцать лет.
А затем Дельвиг видел то же, что и Путята: как взвели на помост смертников, как три тела тяжело рухнули вниз, проламывая доски, и как совершилась вторичная казнь. И, может быть, он слышал ропот – толпы ли, казнимых или казнящих? – ропот ужаса, сострадания или негодования 24 .
Он не рассказывал об этом, и вообще в его семье избегали говорить о происшествиях 14 декабря. Мы знаем только одно: в конце июля он собирается вместе с женой покинуть Петербург и даже делает к тому какие-то шаги 25 . В июле – именно в июле 1826 года что-то гонит его из столицы. Это «что-то» – не внешние причины, а внутреннее чувство.
К лицейской годовщине 19 октября 1826 года он напишет стихи о двух друзьях, отторгнутых от своего круга, – о Кюхельбекере и о Пущине. С одним из них он успел проститься, хотя молча; с другим попрощается за него Пушкин, ровно через год, 12 октября, на случайной дорожной станции, затерянной под Псковом.
Выпьем, други, в память их,
Выпьем полные стаканы
За далеких, за родных,
Будем нынче вдвое пьяны.
Здесь – темы декабристских стихов Пушкина. И не только темы, даже слова. «Внятен им наш глас, Он проникнет твердый камень». «Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас».
«Храните гордое терпенье» – парафраза «лицейской песни» Дельвига.
«Арион» будет напечатан в газете Дельвига – Пушкин напишет его в годовщину казни и ссылки – после первых встреч с Дельвигом в Петербурге 26 .
Итак, все же Дельвиг рассказывал о виденном – хотя бы Пушкину?
«Я уже засеял цветы и понемногу они подрастают, – писал Дельвиг Вяземскому в Ревель. – Не оставьте меня и нынешний год, нынче я решился издать без помощи Сленина» 27 .
Дельвиг спрашивал Вяземского, пишет ли он в Ревеле стихи. Без него, Пушкина и Баратынского альманах был немыслим.
Вяземский писал – но не стихи, а политические рассуждения. Известие о казни декабристов застало его в Ревеле. Гневные, «возмутительные» строки срываются с его пера. Он пишет о нелепости и жестокости доклада Следственной комиссии, о всеобщем ропоте, подготовившем возмущение, о долге совести, управлявшем действиями заговорщиков.
Среди этих строк в его записной книжке вдруг всплывают стихи – не свои, чужие. Это были стихи Батюшкова, «подражание Байрону», знаменитый потом перевод из «Чайльд Гарольда» «Есть наслаждение и в дикости лесов». Вяземский, видимо, только что получил его и спешил оставить для себя копию. Потом он вернулся к мысли, не дававшей ему покоя, – о пристрастности и несправедливости суда, о несоразмерности вины и наказания Михаила Пущина, Николая Тургенева.
В середине этого рассуждения поместились великолепные стихи Батюшкова – и какие-то темные связи стали вдруг возникать между ними и всем остальным, что их окружало: какое-то неосознанное пророчество слышалось в гениальных и оборванных, словно насильно, строках полубезумца:Шуми же ты, шуми, огромный океан!
Развалины на прахе строит
Минутный человек, сей суетный тиран;
Но море чем себе присвоит?
Трудися, созидай громады кораблей…
Море, извечное воплощение свободы, неподвластное тирану – человеку… Байрон, недавно умерший певец моря… пушкинские стихи о море и Байроне – он был подобен тебе, создан твоим духом… и опять оборванные строки великого поэта, заживо поглощенного слепой, безжалостной и неотвратимой смертью – смертью сумасшествия. Батюшков писал стихи задолго до смерти Байрона, задолго до восстания и катастрофы – но как они ложились в сегодняшний день, в двадцатые числа июля 1826 года.
Вяземский берется за перо. Все, что творится вокруг него и в нем самом, есть предмет поэзии, глубокой и мрачной.
Он пишет элегию «Море». Здесь будет все – и прочитанный Батюшков, и свобода, и Байрон, и тиран, и друзья, ушедшие на каторгу, или унесенные морем, как Николай Тургенев. «Как стаи гордых лебедей На синем море волны блещут.» Уже в этом начале слышен Батюшков: «Но вот в тумане там, как стая лебедей Белеют корабли, несомые волнами.» («На развалинах замка в Швеции», 1814). Потом он прямо подхватывает мысль Байрона – Батюшкова: минутные развалины на прахе – дело рук человеческих; свободный океан смеется над тщетными усилиями: