Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замучил себя размышлениями об отъезде и воспоминаниями о нашей семье. Даже тетки, две болезненно аккуратные клизмы, что читали мне в детстве сказки на два голоса, от чего я приходил в ужас и не мог заснуть, казались мне феями. Их вечные ссоры с бабушкой виделись из-за океана лишь забавным спектаклем, они всегда заканчивались одним и тем же: намеками со стороны бабушки на то, что “девочки бесятся, потому что их замуж никто не взял”, и открытым обвинением со стороны теток: “ Ты переспала с мужем своей подруги прямо на той простыне, что она тебе подарила!” И потом они вместе, обнявшись, плакали.
Вот так мы умели любить в нашей семье – любили, и все.
17Первого числа Марк разбудил меня на рассвете. “Я подумал, – начал он виновато, стоя на ступеньках перед мансардой, – прекрасное субботнее утро, почему бы нам не съездить к моей маме в Америку? Она хочет тебя видеть!” Он весь как-то ежился, почесывался и “не по делу” улыбался, его глаза блестели. Неожиданная догадка мелькнула у меня в голове. Все-таки я был знаком не только со спортсменами, хотя даже среди спортсменов случалось… В Академии художеств сам Бог велел, это ведь не заведение святой Нины для благородных девиц… Но разве в сорок восемь лет…
В одном можно было не сомневаться: Марк хотел сбежать из дома, чтобы не встречаться с “мадам”. Видно, “мадам”, балерина-старушечка, могла послать его в нокаут одной левой. “Если мы выедем пораньше, – почти умолял он, – то где-то после обеда будем уже в Нью-Йорке, погуляем там день-два, у меня следующая лекция только в четверг. Граница здесь рядом, знаешь, от силы час езды… А, что скажешь, ты согласен?”
Он стоял у двери, не решаясь войти. Вдвоем мы точно не помещались в этой комнате с окном-люком в потолке. Нью-Йорк? Америка? О чем тут спрашивать? Я быстро вытащил из-под кровати чемодан. Для меня любая поездка начиналась с чемодана – я привык ездить по стране, где ничего не было, надо было таскать за собой груду вещей. А то прольешь суп на сорочку, и все, конец, так и будешь расхаживать с вермишелью на груди. Я начал складывать трусы, носки… И какой советский человек откажется поехать в Америку?
Марк стоял на лестнице и смотрел на меня, улыбаясь. “Что ты делаешь? – наконец спросил он. – Бери паспорт, и поехали!”
Своей машины у Марка не было, но он еще с вечера взял “бьюик” напрокат. Он сел за руль и начал разогревать мотор, хотя было тепло и солнце уже взошло. Ну, может, он еще не совсем проснулся, чтоб хорошо соображать.
– Собака? – спросил я. – Как мы оставим собаку?
– У Лорана есть ключи, – ответил Марк.
Мы быстро выехали на автостраду, я вытянул ноги, руки, – однако же какая прелесть эти американские машины! Мой товарищ Павле, такой же двухметровый, как и я, вытащил задние сиденья из своего “запорожца”, чтобы поместиться. Сделал из пятиместной советской машины двухместную! Я рассказал об этом Марку, и он рассмеялся: “А-а-а-а!” Мне опять показалось, что он смеялся дольше, чем рассказ стоил того, “неадекватная реакция”, и опять догадка кольнула меня…
Мы ехали по самой гладкой дороге, которую я когда-либо видел. Мы прямо неслись в Америку, как шайба по льду! А по обеим сторонам дороги были желтые, коротко подстриженные поля, будто парикмахер прошелся машинкой и наголо. Лишь у самой обочины оставалась высокая, выжженная солнцем трава, как нейтральная полоса, ничья земля. А стога были не собраны в высокие холмики, а закатаны, как ковры, и обтянуты материалом! Каждый стог – материалом! И редкие домики на полях, такие же “дачные” коттеджи, как и в Монреале, и совсем близко у дороги. Зачем же жить за городом, на природе, если все равно машины мимо твоих окон без конца?
Я спросил Марка: правда ведь советские девушки самые красивые в мире? А секс в СССР – неизведанная земля? В Грузии к кому не подступишься – одни девицы, однако попробуй найти девственника среди мужчин, мы все кое-как устраиваемся, хотя и с переменным успехом… Когда мы напишем книгу о советском сексе, то надо рассказать обо всем как на духу…
Я заметил, что Марк реже и реже отвечает мне, может, не хочет отвлекаться от вождения. Он все время просил меня чаще говорить по-английски, потому что мне надо побыстрее научиться. Сам он с первого дня старался не переходить со мной на русский, осуждал “старичков”, что они забавляются, вспоминая русские слова, когда мне нужна помощь. Марк ведь тоже, как и все, думал, что я приехал навсегда. Ну как же без языка?
Вдруг наша машина вильнула носом – влево-вправо – и съехала на обочину. Марк выдавил из себя: “Что-то меня очень развезло”, выскочил из машины, и его тут же вырвало на желтую траву. Я вылез и успел его поддержать, он падал. Его рвало нещадно, выворачивало наружу.
– Марк, – закричал я, – ты что, под кайфом? Мать твою! Ты чего наглотался? Как мы вернемся? Я не умею водить машину! Где мы? Мы в Канаде или в Америке? Где граница? Мать твою!
Счастье ты мое, да…
18Я затащил Марка в машину и уложил на заднее сиденье. От него нельзя было добиться ни слова. Его состояние можно описать как “полубессознательное”, я тряс его, ругаясь на двух языках, он смотрел на меня бессмысленным взором, не узнавая. Я помню свой страх, свой ужас. Мы находились метрах в двухстах от границы, я видел канадские и американские флаги, что развевались на ветру.
“Полиция! Теперь я точно знаю, чего боится советский мужчина!” – сказала мне одна девушка в Болгарии, когда я отказался остаться у нее на ночь. Мы были на сборах перед соревнованиями по плаванию, и мне надо было явиться на базу до вечера, иначе тренер мог сообщить в полицию, и тогда, заграница, прощай навсегда!
Да, я боялся, что сейчас приедет полиция и нас спросят, в чем дело, почему мы остановились здесь, на обочине. Нас заберут. Надо было уехать как можно скорей, но я водил машину всего пару раз в жизни – как раз тот двухместный “запорожец” Павле, на заброшенном футбольном поле, чтоб никого не сбить. Я сел за руль, развернулся и поехал назад, домой, по той же гладкой дороге мимо выбритых желтых полей. Хорошо, что в американских машинах с автоматикой не надо бороться с коробкой скоростей. Я ехал медленно, прижавшись к обочине. Хоть плачь, хоть кричи! Чего же я тут глазел на поля, когда надо было запоминать дорогу!
Я думаю, что в те несколько дней, пока я не отходил от Марка, а он медленно приходил в себя, я повзрослел. Мне было почти двадцать три года, я уже видел смерть, но по-прежнему был ребенком. В Тбилиси жил на шее у мамочки, в Монреале сел на шею папочке, все “в порядке вещей”. Даже рисунки той поры – вот я смотрю на них сейчас – детские. Мне никогда не приходилось думать о ком-то больше, чем о себе самом, – вот в чем, наверное, секрет инфантильности.
Я думал о том, что сломанная судьба моего отца – конечно же, исключение. Как часто попадали иностранцы за железный занавес, за Берлинскую стену? Тем более если они были не из какой-нибудь “дружественной нам страны”, а из “лагеря политических врагов”? Скольким из них удалось обмануть бдительность КГБ и вступить в близкие отношения, полюбить, завести детей? Взгляд властей на “интернациональные” связи зависел от международной обстановки – после событий в Праге из Союза высылали даже семьи “дружественных” чехов! В двадцать четыре часа! И это все частные случаи, не претендующие на обобщение, на серьезные выводы в диссертациях “знатоков”. Но потом я думал о том, что пострадал не только мой отец – судьба Лили тоже могла сложиться совсем иначе, а я… Каким бы я был, если бы у меня с детства был отец?
И вот так, как круги по воде, расходились мои мысли вширь: моего деда расстреляли за то, что он пытался спасти свою жену; моя бабушка, хрупкая интеллигентная женщина, пять лет таскала бревна в лагере в поселке Комсомольске на реке Кундузде; их дети в это время росли как подкидыши, как “набичвари” по разным домам… Я пытался вспомнить хоть одну – одну! – знакомую семью, где бы не было пострадавших от “самого лучшего в мире строя”, и не мог! Во Второй мировой войне погибло двадцать миллионов человек, но и в репрессиях – те же двадцать миллионов советских граждан! Как это называется, когда нет непострадавших? Когда всех подряд?
…Марк все время спал, почти не просыпаясь. Иногда он бормотал во сне какие-то неразборчивые слова, пару раз смеялся чужим отрывистым смехом. Просыпаясь, пил воду большими глотками и опять засыпал. Не ел – раз я накормил его макаронами из картонной коробки “Крафт”, и его тут же вырвало, макароны лезли прямо из носа. Вообще у наркомана, который “перебрал”, лезет отовсюду, не стоит вдаваться в подробности.
Не знаю, какая погода стояла за окном, я не смотрел. Кто-то звонил по телефону, стучал в дверь, я никому не отвечал. Собака Баскервилей иногда неслась вниз на всех парах – наверное, за ней заходил Лоран, – а остальное время торчала у кровати Марка, как и я. Может быть, приходила и “мадам”, не знаю, я больше не думал о том, как встречусь с ней, что скажу. Я вообще ни о ком не думал, кроме как о своем отце.