Сеул, зима 1964 года - Сын Ок Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло много времени, пока мне наконец удалось продать одной театральной труппе несколько пьес для мини-спектаклей: сумма от продажи была довольно приличной, вот поэтому я где-то около недели назад по совету друга всё же осуществил свой переезд, который так долго планировал и лелеял в своей душе. И теперь каждый день в четыре пополудни мне приходилось слушать «К Элизе». На пианино в этом доме играла невестка. Семья состояла из сухонького маленького старичка, которого называли дедушкой, такой же маленькой сухонькой старушки, которую называли бабушкой, их сына — преподавателя физики в каком-то университете, его жены — невестки, их трёхлетней дочери, младшей сестры преподавателя — ученицы старших классов, и кухарки. Дедушка, приходившийся дядей моему другу, хлопотавшему за меня, взялся за исправление моего отношения к жизни.
Я до сих пор помню слова, сказанные стариком, когда в первый же вечер он позвал меня к себе… Это был своего рода инструктаж. Задав несколько вопросов о моей семье, дед неожиданно спросил, сколько мне было лет, когда началась гражданская война. А когда мне не сразу удалось подсчитать, и я невнятно пробормотал, что около десяти лет, старик сказал, мол, наверно, так оно и есть, раз я не знаю, что оставила после себя война. Тогда я честно признался, дескать, не помню, что было до войны, и если даже и помню, то это всего лишь детские воспоминания, поэтому-то я и не знаю, что принесла война и что она унесла. В ответ старик закивал головой и коротко подытожил, сказав, что главным последствием войны было разрушение семейных связей. Он проговорил это таким строгим и категоричным тоном, словно я сделал что-то нехорошее, и он меня за это распекает, так что я и вправду почувствовал себя виноватым, и, сидя перед ним на коленях, ещё ниже опустил голову. Пытаясь перебороть наваливающуюся на меня дремоту из-за накопившейся за целый день усталости, возбуждения и напряжения от переезда, я слушал, как бы это поточнее назвать — то ли точку зрения, то ли доктрину старика.
И если вкратце пересказать то, что я услышал, находясь в состоянии полудрёмы, то получится следующее: «Семья без традиций не может считаться сообществом людей. А то, что мы называем традициями семьи, формируется на основе упорядоченности. Семья в нашей стране во время войны подверглась ломке вплоть до того, что родственники не знали друг о друге, живы они или мертвы. Вот поэтому-то наш народ и должен был осознать всю значимость семьи. И теперь каждой семье следует создавать свои семейные устои, опираясь на дух порядка. Так-то оно так, да только в реальности на нашем пути встаёт очень много преград. И чем больше этих препятствий, тем требовательней (пусть даже где-то и слишком) мы должны быть к самим себе».
Семейные устои. Я не знал, что это такое, но в течение нескольких дней смог не просто познакомиться с этим понятием, но ощутил его истинную сущность на своей собственной шкуре. И наиглавнейший принцип жизни — распорядок — был самым первым из устоев этого дома, что подмял меня под себя.
Шесть утра — подъём. (Хотя в моём случае подъём не был добровольным — старик, вскипятив чай, собственноручно приносил его мне, будил и заставлял выпить, а когда я сконфуженно, с ёкающим сердцем поспешно одевался, выводил меня на прогулку. Поэтому из-за недосыпа я всё время спал днём, когда контролировать меня было некому. Однако, судя по всему, все жители этой квартиры, включая даже трёхлетнюю малышку, соблюдали этот режим). Завтрак. Поход на работу или в школу. Дедушка тоже занимал в какой-то фирме ответственный пост, поэтому дома оставались бабушка, невестка, девочка и кухарка, и лишь только я один не мог совладать со своим утомлённым телом. Всё это время я слушал, как около десяти часов утра старушка с невесткой строчили на швейной машинке, в двенадцать часов слушал музыку по радио, в четыре после полудня слушал мелодию «К Элизе». К шести тридцати вечера все домочадцы должны были быть дома. Ужин. После еды — пятнадцать минут на общение. Затем все расходились по своим комнатам — наступало время занятий. Позднее раздавалось дребезжанье стаканов и чайника с ячменным чаем, которые кухарка приготавливала на столике в зале — это происходило где-то без пяти-шести минут десять. Когда дребезжанье утихало, двери в комнаты открывались, все выходили, выпивали по стакану чая и, пожелав друг другу спокойной ночи, шли спать. Изумлению моему не было предела — неужели на свете может существовать и такая жизнь! В этой семье не было ни одного человека, чьё лицо было бы омрачено тенью. А что касается меня, то я окунулся в мир, который не мог себе даже вообразить. Такая жизнь с чётким распорядком не могла не заставить меня вспомнить о тех, с кем я жил в том бедняцком квартале в районе Чхансиндон поблизости от Тондэмуна.
Я сильно переживал из-за того, что иногда, когда я пытался мысленно представить лица домочадцев этого зажиточного дома строгих правил, они заслонялись лицами жильцов из Чхансиндона, которые очень даже отчётливо всплывали в моей памяти. Может, конечно, это происходило из-за того, что время, проведённое мною в новом жилище, было не таким уж и долгим, однако, скорей всего, это случалось по той же самой непонятной мне причине, по которой я каждый раз испытывал чувство неловкости после пробуждения в комнате от дневного сна.
Сколоченный из досок дом, в котором я жил в Чхансиндоне, был очень маленьким, а комнат в нём было целых пять. Поэтому и говорить не стоит о том, что в каждую могли поместиться всего лишь один-два человека, которые лёжа занимали бы всё пространство комнаты. Из всех комнат более менее просторную и светлую занимала семья хозяйки, в комнате чуть похуже (хотя в отличие от остальных трёх, в неё не проникала дождевая вода), жила проститутка Ёнджа, которая всегда платила в срок. А в комнате, где было единственное в этом доме окно (пусть оно было грязное и в трещинах, заклеенных бумагой), жил усохший донельзя хромой мужчина лет пятидесяти вместе с десятилетней дочкой; на деле же и десяти ей нельзя было дать: только голова была большой, а из-за дистрофии щёки у неё ввалились, тельце же было до того маленьким и щупленьким, что она выглядела младше шестилетнего ребёнка. В оставшихся двух комнатах жили я и рабочий-подёнщик Со лет сорока.
Когда я переехал в нынешнее своё жилище, построенное на западный манер, и увидел ту заботу, которую проявлял дедушка по отношению к невестке, играющей на пианино «К Элизе», чья мелодия уже успела порядком поднадоесть, мне сразу же вспомнился тот хромой со своей тощей дочкой из дощатого дома в Чхансиндоне.
Дед на дух не переносил пианино, но считал недопустимым, чтобы пальцы невестки, занимавшейся фортепьяно в школьные годы, потеряли гибкость. Об этом даже и речи не могло быть — воспитание дедушки никак не могло этого позволить. Поэтому-то невестке и было выделено время для игры на пианино в этой чётко расписанной жизни дома. Такая же забота просматривалась и по отношению к учащейся в старших классах дочери. После ужина, когда наступало время занятий, она шла в свою комнату, а когда в десять часов вечера кухарка приносила чай, выходила в зал. Всё время до чая было выделено на учёбу.
А как же воспитывал свою дочь тот хромой из Чхансиндона? Каждый раз, проходя мимо их окна, я мог видеть, как его юная дочь сидела перед ним на коленях. И так как я мог наблюдать это зрелище почти всё время, пока проходил мимо их комнаты, то трудно сказать, в какое время эта худенькая девочка не сидела перед отцом. Такое впечатление, что она должна была сидеть в этой позе всё время, кроме тех моментов, когда, едва ковыляя, выходила варить рис или шла за водой, скособочившись на одну сторону. Окно было забито, поэтому я не знаю, что говорил хромой своей дочери, однако было видно, что он без остановки двигает губами. Учитывая, что перед девчонкой всегда лежали бумага и карандаш, наверное, это было время занятий. Хромой же не расставался с розгой. И не проходило ни дня, чтобы эта розга не опускалась на тело девчонки. Хромой хлестал дочь, как сумасшедший. А девочка, уже привыкнув, прикрывала голову тонюсенькими, словно у пятилетнего ребёнка, ручками, и, не проронив ни единой слезинки, ни единого звука, стойко сносила сыплющиеся на неё удары. Естественно, для меня так и осталось загадкой, чему в той сумрачной комнате хромой обучал свою дочь, и что за науки она постигала. Единственное, что я мог заключить, так это то, что обучение в той тёмной комнате с окном, проходило не зря — однажды поздней ночью я увидел, как хромой отец, согнувшись в три погибели у туалета, без устали жёг спички, с тревогой глядя на дочь, которую, видно, прихватил понос.
Ещё в моей памяти довольно ясно сохранилось лицо проститутки по имени Ёнджа.
Когда я пришёл встретиться с хозяйкой, обнаружив на дверях обрывок бумаги с надписью «Сдаётся комната», то именно Ёнджа, мывшая ноги у водопровода, закричала, обращаясь внутрь: «Хозяйка! Тут про жильё пришли узнать!»