Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда и то, что Пастернак пользуется этим приемом широко, всячески его педалирует, громоздит и рифмует случайности с особенным наслаждением; в этих непрерывных пересечениях, «судьбы скрещеньях» – вся музыка удивительного романа, от которого без них остались бы лишь пресловутые пейзажи да несколько афоризмов. Даже перед смертью несчастный доктор опять с кем-то встречается – успевши предварительно, в последний раз в жизни, задуматься об этом странном принципе своей судьбы. Толчок к размышлениям дала старуха, идущая рядом с трамваем, то отстающая, то нагоняющая его. «Юрию Андреевичу вспомнились школьные задачи на исчисление срока и порядка пущенных в разные часы и идущих с разного скоростью поездов, и он хотел припомнить общий способ их решения, но у него ничего не вышло… Он подумал о нескольких развивающихся рядом существованиях, движущихся с разного скоростью одно возле другого, и о том, когда чья-нибудь судьба обгоняет в жизни судьбу другого, и кто кого переживает. Нечто вроде принципа относительности на житейском ристалище представилось ему, но, окончательно запутавшись, он бросил и эти сближения». Как тут, в самом деле, не запутаться! Как будто существует общий способ решения подобных задач! В душном трамвае с доктором случается сердечный припадок, от которого он внезапно умирает (не дожив до самых страшных событий в русской истории), – и финальную точку в главе о его смерти ставит, кто бы мог подумать, полузабытый персонаж с дальней сюжетной окраины. Помните, еще тогда… ну, тогда… в этом, как его, Мелюзееве! Была какая-то старуха, которая все старалась свести доктора и Лару, бредила романами, потому что была не то француженка, не то… Да конечно, швейцарка! Мадемуазель Флери! Помните, ей все казалось, что кто-то стучит, стучит… Она торопилась в посольство – «и, ничуть того не ведая, обогнала Живаго и пережила его».
Трудно поверить, еще трудней объяснить, а между тем прием работает. Музыкальная трагическая мощь романа, его художественная убедительность коренным образом связаны с этой недостоверностью. Доктор Живаго в романе Пастернака поистине центральная фигура – в том смысле, что в этой причудливой художественной вселенной он один, несмотря на все свои кочевья и передвижения, неподвижен, как соловьевское «солнце любви». Еще студентом, пытаясь утешить умирающую Анну Ивановну Громеко, он излагает ей те самые основы своей философии, которым остается верен и в последующие двадцать лет жизни. Пастернак не раз подчеркивает, что наделил протагониста мировоззрением, которого тогда еще не было и которое попросту не могло сформироваться, – мировоззрением человека, прошедшего через главные кошмары русской истории двадцатого столетия.
Носитель авторской мысли не изменяется, не ошибается, с самого начала дает всему точную оценку (разве что революция на короткий миг показалась ему «великолепной хирургией» – и то он очень быстро понял ей цену, не разделив с современниками ни одного из гипнозов и соблазнов). Вокруг этого неподвижного героя, который уже и в двадцать лет понимает все, как надо, – как вокруг атомного ядра, вращаются по своим пересекающимся орбитам менее весомые, «служебные» персонажи. Доктор встречается с ними, как земля с кометой Галлея, – главным образом для того, чтобы собственной неизменностью подчеркнуть разящие перемены в них.
Вот Антипов-Стрельников: впервые он пролетает мимо нашего героя, когда тот понятия не имеет о его существовании – да и пересекаются они очень опосредованно (I, 2, 8): Юрин дядя Николай Николаевич в 1906 году стоит у окна и видит бегущих с разогнанной демонстрации. В числе этих бегущих – мальчик Патуля. Дальше их судьбы сплетаются, опять-таки без их ведома, – Юрий Андреевич увидел девочку из другого круга, а в эту девочку как раз влюблен Патуля; они успеют пожениться, Лариса Федоровна проводит мужа на фронт и поедет его, пропавшего без вести, разыскивать, встретится с Живаго, – а он все не будет знать, кто такой Павел Антипов. Лишь в самом конце первой книги Живаго встретится-таки с Лариным мужем, которого тогда уже будут звать Стрельников; протагониста поразит в облике беспартийного комиссара «ясность понятий, прямолинейность, суровость принципов, правота, правота, правота». А ближе к концу второй книги Стрельников снова явится ему – и что за громадная перемена в нем случится! Главными в его облике будут именно неправота и загнанность: та самая революция, которую он любил, в которую так верил, – теперь преследует его и неизбежно настигнет: «И вот все мои построения пошли прахом. Завтра меня схватят. Меня схватят и не дадут оправдываться. Сразу набросятся, окриком и бранью зажимая рот. Мне ли не знать, как это делается?» Что называется, «Мне отмщение, и Аз воздам»; все это доктор фиксирует без тени злорадства. Круг жизни Стрельникова замкнулся на его глазах – и моральная победа, разумеется, за тем, кто сумел отринуть соблазны века, никому не мстил, никого не расстреливал и завоевывал свою Лару – свою Россию – совсем иным способом. «Что вы для этого сделали?» – спрашивает Стрельников. «Это совсем другой вопрос», – туманно отвечает доктор; да ничего не сделал. Был таким, каким задуман, и все тут.
Точно так же летают вокруг него Дудоров и Гордон – увлекаясь то террором, то православием, и все для того, чтобы в конце концов смириться, превратиться в конформных советских интеллигентов, которым доктор и скажет свое беспощадное: «Это как если бы лошадь рассказывала, как она объезжала себя в манеже». Впрочем, мысленно он сформулирует еще отчетливее и жесточе: «Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов! Единственное живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали». В печально знаменитом письме Пастернаку от редакции «Нового мира» о причинах отказа в публикации романа эта фраза отмечена особо – она вызвала негодование Константина Федина, взявшего на себя труд по сочинению всей «аналитической» части письма. Федин понял, что при всей их с Пастернаком дружбе и взаимных комплиментах фраза о безнадежной ординарности метит прямиком в него – да и во всех «добровольно пошедших служить Советской власти», как восклицает он не без пафоса в своем ответе. Он оскорбился до такой степени, что не заметил даже авторского милосердия к Дудорову и Гордону – эти вечные спутники живаговской жизни в конце получают надежду, война открывает им глаза, и именно чтением ими стихов доктора на балконе, над послевоенной Москвой, заканчивается роман. Исчезнув из мира живых, доктор Живаго остается его смысловым центром – он и после смерти позволяет друзьям почувствовать наступление некоего нового этапа их собственного существования, высвечивает в них то, что раскрепостила война.