Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай стоял на обочине дороги, по-прежнему растерянный. Стоял долго, пока не затих глухой стук её ботинок по дороге. Затем медленно побрёл в сторону Шантары.
* * * *А Владимир Савельев, всё ещё сжимая в потном кулаке газетную вырезку, присланную в письме Кружилину, лежал во ржи, которую они сегодня очистили от сорняков, и молча глядел на высыпающие в небе звёзды.
Здесь его и нашла бригадная повариха.
Она подошла тихо, неслышно, как большая и сильная кошка. Увидев её, он быстро приподнялся и, не вставая на ноги, отодвинулся в сторону, будто хотел забиться в глубь хлебов.
— Это я ж, Володя. Не узнал, что ли? — тихо, почти шёпотом, проговорила она.
— Узнал. Чего припёрлась?
Она присела рядом. Он отодвинулся ещё подальше.
Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина и темень. Земля была на ощупь ещё тёплой, как недавно протопленная печка, дневной жар в воздухе ещё не потух, не рассосался в темноте. Несмотря на полнейшее безветрие, время от времени уныло шелестели зелёные пока колосья, словно жаловались кому-то на беспощадное знойное лето, в которое они родились, проклюнулись из земли и выросли, да неизвестно вот ещё, сумеют ли в такой испепеляющей жаре налить зерна, ради которых люди переносят такие муки.
— Это ты взял газетную статью-то? — спросила вдруг Антонина. — Я видела…
— Ну и что? Там про моего отца.
— Там ещё про сына тёть Анны. Дай сюда.
— Не дам, — упрямо повторил он.
— Володенька… Он сын ей. Дай, а то потеряешь. Тогда тётя Анна прямо совсем обезумеет.
Слово «обезумеет» подействовало на мальчишку, он, протянув кулак, разжал его. Антонина взяла влажный газетный комочек, расправила осторожно на коленке, аккуратно свернула, поднялась и положила в кармашек фартука.
— Глупенький ты, Володя, — сказала она. — Разве так можно — схватить это и унести? Ну, а если бы уронил где?
— Да это… конечно, — согласился он и тоже встал.
— Глупенький… — Она вдруг обеими руками взяла его за голову и притянула к себе.
— Не лезь! Не трожь! — Он упёрся руками в её мягкие груди, но тут же отдёрнул их, как обжёгся, а она ещё сильнее притиснула к себе его голову.
— И маленький. Совсем-совсем ещё маленький…
Антонина всхлипнула вдруг. А он, испуганный и ошеломлённый теплом её тела, глухим и частым стуком её сердца, перестал сопротивляться и затих. Он покорился её сильным рукам.
Они стояли так во ржи долго. Ей шёл двадцать первый год, а ему недавно исполнилось всего четырнадцать. Он был ей всего по грудь. Она гладила и гладила сухой и горячей ладонью его лохматую голову, говорила торопясь, сдавленно:
— Вон как… оброс ты весь. Остричь надо лохмы-то. У меня ножницы есть, ты приходи…
— Ладно, тёть Тоня, — произнёс он.
— Да не зови ты меня так! — с болью простонала она.
— Как? А как… тебя звать?! — непонимающе спросил он.
— Господи! Ты подрасти скорее… Слышишь? Слышишь?!
Её возглас разнёсся по пустынному хлебному полю и затих, потонул в темноте.
Катилась над землёй ночь, укрывала стоящих во ржи двух людей — взрослую женщину и мальчишку, который в эти суровые времена считался уже мужчиной. Укрывала все человеческие радости и беды, большие и малые. Но радостей у людей было не много, хотя они вечно надеялись на них, и потому, наверное, так уныло и тоскливо смотрел в небо тот каменный исполин, которого обнаружил Димка на месте Звенигоры…
Часть пятая
СМЕРТЬ И БЕССМЕРТЬЕ
Бывшему следователю Томской городской жандармерии Арнольду Михайловичу Лахновскому шёл уже семидесятый год. У него совершенно побелела голова, но ни один волос с неё покуда не упал. Тело его усохло, но было ещё крепким. Он ходил с палкой, но шаг его, несмотря на сгорбленную по-стариковски спину, был твёрд и уверен. Лицо с бородкой под Троцкого всегда тщательно выбрито, никаких старческих морщин! Лишь глубокие складки на лбу и у крыльев носа да холодные, давно потухшие глаза говорили, что прожил этот человек на земле достаточно. В маленьких, глубоко сидевших глазах никогда ничего не выражалось — ни гнева, ни одобрения, ни даже простого любопытства. И поэтому каждый, на ком останавливались глаза бывшего бургомистра Жереховского уезда, цепенел от животного страха. Особенно если знал, что этот низкорослый человек, всегда одетый в сюртук дореволюционного покроя, имеет чин штандартенфюрера, то есть полковника общих войск СС, а его палка, раскрашенная под дерево, в действительности остро заточенный на конце стальной прут. В тонких, жилистых руках этого старика трудно было предположить наличие какой-либо силы, но он своим страшным прутом, бывало, раскраивал череп собеседнику или протыкал его, как шпагой, насквозь. И ни один мускул при том на его лице не вздрагивал, ни одна складка на лбу не двигалась. Он стоял и мёртвыми глазами смотрел на жертву, которая от его чудовищного удара или укола, подержавшись какие-то мгновения ещё на ногах, обрушивалась на пол. И только тогда у Лахновского чуть брезгливо опускались уголки тугих, резиновых губ.
Перед концом гражданской войны в Сибири, видя и понимая, что контрреволюция разгромлена, он уехал в Москву, где сразу же включился в работу троцкистских группировок. В 1922 году Лахновский был направлен в город Шахты, в Донбасс, где был устроен на работу рядовым следователем Шахтинской районной прокуратуры. И, пожалуй, ни один буржуазный специалист не принимался в тот год на работу без его ведома и участия. Он, Лахновский, стоял у самых истоков создания там крупной вредительской организации.
Где-то в середине 1923 года Лахновский попал в поле зрения местных чекистов. Почуяв, как травленый волк чует капкан, опасность, Лахновский немедленно убрался из Донбасса, снова объявился в Москве и под фамилией Коновалова Ефима Игнатьевича стал работать в аппарате Троцкого. Одновременно он связался с савинковской террористической организацией, вербовал в неё новых членов, обеспечивал безопасность перехода границы савинковских курьеров, провожал и встречал их на советской территории, потом был одним из тех, кто разрабатывал безопасность предстоящего перехода границы и самим Савинковым.
В 1924 году, после провала савинковской авантюры, Лахновский, остерегаясь ареста, уехал снова в Сибирь, намереваясь переждать лихое время у своей старой любовницы — вдовы бывшего члена Томского городского комитета РСДРП, потом провокатора, потом следователя белочешской контрразведки в Новониколаевске, неизвестно почему кончившего с собой выстрелом в висок Сергея Сергеевича Свиридова. Но жена Свиридова после самоубийства мужа вдруг воспылала к Лахновскому запоздалой ненавистью, её жгло непонятное Арнольду Михайловичу раскаяние за супружескую неверность, встретила она бывшего любовника холодным и раздражённым взглядом, что не понравилось её дочери Полине, которая когда-то, будучи костлявой девчонкой, любила забираться к нему на колени. Лахновский щекотал её в бочок, в живот, и маленькая Полина заливалась от хохота. С июня двадцать четвёртого года ей пошёл девятнадцатый год, она хорошо помнила Лахновского и, услышав недвусмысленный намёк матери («Всё, что, к сожалению, было, никогда… слышите, никогда я себе не прощу!»), резко обернулась к ней, прочертив острым носом воздух:
— Конечно, он не будет у нас жить. Это к тому же опасно. Надо подыскать в городе какое-то незаметное жильё, я попробую. А сейчас садитесь чай пить.
Полина в тот же день сняла на своё имя комнату с отдельным входом в тихой и сонной части города, перевезла туда свои коробки с платьями.
— Для маскировки, — объяснила она. — А вас пускай считают, если увидят, моим любовником или мужем.
— Зачем же считать? Давайте я на самом деле им буду, — произнёс Лахновский, когда она привела его вечером в эту квартиру.
— Ну давайте, — просто сказала она, без всяких эмоций, сняла шляпку, и её густые соломенные волосы упали на плечи, обсыпали их.
Отдалась она ему тоже без всякого волнения, равнодушно — лежала и внимательно глядела в потолок, будто самым важным для неё в этот момент было сосчитать на потолке трещины.
— Ты как бревно, — недовольно проговорил Лахновский. — Бревно тешут, а оно лежит себе неподвижно.
— Тогда иди к матери, — усмехнулась она.
— Ты не девушка. Замужем, что ли, была?
— Бываю. Я не могу без мужчины.
Лахновский прожил там с месяц, выходя из комнаты лишь ночью подышать воздухом.
— А что, Арнольдик, конец, значит, настоящей человечьей жизни в России пришёл? — спросила однажды за чаем Полина Свиридова. — Отец мой пулю в висок себе пустил. Трус малодушный! Ты вот тоже… под бабью юбку спрятался, выглядываешь оттуда, как мышь из норы. Окончательно вас… нас под свой сапог эти голозадники?
— Видишь ли, — произнёс Лахновский, опустил голову, тогда ещё не белую, только с проблесками седины, — я человек маленький, Полина. Но я думаю… Коммунисты сами говорят: революцию совершить трудно, но ещё труднее защитить революционные завоевания. Да, это правильно, это мудро… Но хватит ли у них сил защитить завоевания ихней революции?