Изверг - Эмманюэль Каррер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь все позади. Человек, с которым я увиделся после суда, считает, что он и его семья «прошли сквозь огонь и выбрались невредимыми». Ничто не проходит бесследно, их поступь порой не так тверда, как прежде, но почву под ногами они обрели. Пока мы беседовали, пришла из школы Софи, и Люк продолжил, не понижая голоса, говорить о человеке, который был ее крестным. Двенадцатилетняя девочка внимательно и серьезно слушала нас. Она даже вставила свое слово, уточнила кое-какие детали, и мне подумалось, что вся семья одержала большую победу, если они теперь говорят обо всем свободно.
Люк в особо благостные дни молится за узника, но ни писать ему, ни навещать его не может. Это вопрос выживания. Сам он думает, что «выбрал ад на земле». Ему, христианину, нелегко с этим жить, но вера, говорит он, отступает перед таинством. Он смирился. Есть что-то, чего ему не понять.
Недавно его избрали председателем административного совета школы Сен-Венсан.
Серые пластиковые мешки по-прежнему снятся ему по ночам.
~~~
Женщину из публики, которая при второй его истерике — когда он рассказывал, как погибли дети, — кинулась к обвиняемому, повторяя его имя, зовут Мари-Франс. Будучи тюремной попечительницей, она начала встречаться с ним еще в Лионе, вскоре после того, как он вышел из комы, а когда его перевели в Бурк-ан-Брес, приезжала каждую неделю. Это она подарила ему «Зимний лагерь». На первый взгляд в ней нет ничего особенного: маленькая женщина в темно-синем платье, лет под шестьдесят. Но, если присмотреться, бросается в глаза какая-то особая энергия в сочетании с безмятежностью, отчего с ней мгновенно становится хорошо. К моему замыслу — написать историю Жан-Клода — она отнеслась с доверием, удивившим меня самого: я бы не сказал, что заслуживаю его.
На протяжении всего рассказа об убийствах она не переставая думала о других страшных для него часах — серии следственных экспериментов в декабре 1994-го. Мари-Франс боялась, что он их не переживет. Сам он, когда прибыли в Превесен, сначала не хотел выходить из полицейского фургона. Но в конце концов все же вошел в дом и даже поднялся на второй этаж. Переступая порог спальни, он думал, что сейчас должно произойти что-то сверхъестественное — может, ожидал, что молния испепелит его на месте? Он так и не смог совершить соответствующих его признаниям жестов. Один из жандармов лег на кровать, а другой, вооружившись скалкой, будто бы наносил ему удары из разных положений. От него требовалось давать указания, вносить коррективы, режиссировать. Я видел сделанные тогда фотографии — зрелище жуткое и вместе с тем немного комичное. Потом пришлось перейти в детскую, где на то, что осталось от кроваток, положили двух кукол, одетых в специально купленные пижамки, — чеки на них приобщены к делу. Следователь попросил его взять в руки карабин, но он не смог — хлопнулся в обморок. Тогда его роль опять поручили жандарму, а он просидел остаток дня в кресле внизу. Второй этаж сильно пострадал от пожара, а вот гостиная выглядела в точности как в то воскресное утро, когда он вернулся из Парижа, — даже детские рисунки и бумажные короны по-прежнему лежали на столе. Кассета, извлеченная из видеомагнитофона, была опечатана, пленка из автоответчика тоже. Через несколько дней следователь дал ему ее прослушать. Вот тут-то молния и ударила. Первая запись датировалась прошлым летом. Голос Флоранс, веселый и очень нежный, произнес: «Ку-ку, это мы, добрались хорошо, ждем тебя, будь осторожен на дороге, мы тебя любим». И голосок Антуана: «Я тебя целую, папочка, я тебя люблю, люблю, люблю, приезжай скорее!» Следователь, слушая это и глядя, как слушает он, прослезился. А у него с тех пор их голоса звучат в ушах постоянно. Он без конца повторял слова, терзавшие ему сердце и одновременно утешавшие. Они добрались хорошо. Они ждут меня. Они меня любят. Я должен быть осторожен на дороге, которая ведет меня к ним.
Я спросил Мари-Франс — она добилась разрешения видеться с ним между заседаниями суда, — известна ли ей та история, о которой говорил мне его адвокат: вроде как в первый день его осенило, и он вспомнил причину той неявки на экзамен, с которой и началась вся эта ложь.
— О да! Абад не велел ему говорить, потому что в деле этого не было, а он считает, не стоило сбивать с толку присяжных. По-моему, он не прав, они должны знать, это важно. В то утро, когда Жан-Клод уже вышел, чтобы идти на экзамен, в почтовом ящике он нашел письмо. От одной девушки, которая была влюблена в него, но он отверг ее, потому что любил Флоранс. Эта девушка писала ему, что, когда он получит это письмо, ее уже не будет в живых. Она покончила с собой. Именно поэтому, из-за ужасного чувства вины, он не пошел сдавать экзамен. Тогда все и началось.
Я опешил.
— Постойте. Вы действительно верите в эти сказки?
Мари-Франс удивленно уставилась на меня:
— С какой стати ему лгать?
— Не знаю. То есть нет, знаю. Потому что он всегда лжет. Лжет как дышит, просто не может иначе, я думаю, он хочет обмануть скорее себя, чем окружающих. Если эта история правда, должен быть хоть один свидетель, способный подтвердить, что какая-то девушка, которую он знал, в то время наложила на себя руки — пусть и не из любви к нему. Ему достаточно назвать ее имя.
— Он не хочет. Чтобы не причинять боли ее родным.
— Ну конечно. И кто был тот ученый, у которого он покупал лекарство от рака, тоже не хочет сказать. Знаете, я, в отличие от вас, думаю, что Абад был тысячу раз прав, когда велел ему держать эту историю при себе.
Мое недоверие покоробило Мари-Франс. Она сама была до такой степени не способна на ложь, что принимала эти россказни за чистую монету, ей и в голову не пришло усомниться в их правдивости.
Абад, вызвавший Мари-Франс как свидетеля защиты, очень рассчитывал, что она сгладит впечатление от показаний предыдущей свидетельницы, вызванной обвинением: он бы дорого дал, доверительно сообщил мне адвокат со вздохом, чтобы оказаться подальше отсюда, когда она будет давать показания.
Мадам Мило, маленькая блондинка не первой молодости, но кокетливая, была той самой учительницей, из-за романа которой с директором разразился скандал в школе Сен-Венсан. Она начала с рассказа о «нелегком времени», которое им обоим пришлось пережить, и о том, как поддержали их тогда Романы. Через несколько месяцев после трагедии бывший директор получил из бурк-ан-бресской тюрьмы письмо — крик о помощи. Он показал послание ей, и оно глубоко ее тронуло. Потом они расстались — он принял руководство школой на юге страны, а мадам Мило стала писать в тюрьму. Она была учительницей Антуана, гибель мальчика стала тяжелейшим потрясением для всех его одноклассников: они без конца об этом говорили, и уроки в подготовительном классе превратились в сеансы групповой терапии. Однажды она предложила детям всем вместе нарисовать красивую картинку для «человека, попавшего в беду», и, не сказав им, что этот самый человек, попавший в беду, — отец и убийца Антуана, послала ему рисунок от имени класса. Он ответил пылким письмом, и она зачитала его на уроке.
Абад вдруг уткнулся в свои бумаги, прокурор задумчиво покачал головой. Мадам Мило замялась и умолкла. Повисшую паузу прервала судья:
— Вы навещали Жан-Клода Романа в тюрьме, и между вами завязались любовные отношения.
— Это слишком сильно сказано…
— В показаниях охранников говорится о «страстных поцелуях» в комнате для свиданий.
— Это сильно сказано…
— К делу приобщены стихи, которые прислал вам Жан-Клод Роман:
«Я хотел написать тебесам не знаю что,что-то доброе, славное,что-то самое главное,сам не знаю что,нежное,безмятежное,сам не знаю что,волнующее,чарующее,сам не знаю что,приятное,без слов понятное,я скажу тебе просто:люблю».
В наступившем вслед за этим потрясенном молчании (за всю мою жизнь я не испытывал более неловкого момента, и эту тягостную неловкость снова пережил сейчас, переписывая свои тогдашние заметки) свидетельница пролепетала, что для нее это пройденный этап, что теперь у нее другой спутник и она больше не навещает Жан-Клода Романа. Но оказалось, что пытке еще не конец: оказывается, что помимо стихов он присылал ей в письме отрывки из романа Камю «Падение», которые отражали, как он выразился, его собственные мысли. Прокурор начал читать:
«Если бы я мог, покончив с собой, увидеть, какие у них будут физиономии, тогда да, игра стоила бы свеч. <…> Ведь убедить их в своей правоте, в искренности, в мучительных своих страданиях можно только своей смертью. Пока ты жив, ты, так сказать, сомнительный случай, ты имеешь право лишь на скептическое к тебе отношение. Вот если бы имелась уверенность, что можно будет самому насладиться зрелищем собственной смерти, тогда стоило бы труда доказать им то, чему они не желали верить, и удивить их. А так, что же? Ты покончишь с собой, и тогда не все ли равно, верят тебе они или нет? Ты уже не существуешь, не видишь, кто изумлен, кто сокрушается (недолго, конечно), — словом, не сможешь присутствовать, как о том мечтает каждый, на собственных своих похоронах…»