Запретные цвета - Юкио Мисима
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Их позвали в спальню. У изголовья постели горела лампа. «Гоюккури», — пожелал мужчина приятного времяпрепровождения из-за фусума[20], и его шаги зацокали в глубине крытой галереи. Солнце светило слабо, и поскрипывания половиц как бы олицетворяли этот день.
Судзуки расстегнул на груди пуговицу, прилег на покрывало; оперся на локоть, затянулся сигаретой. Когда звуки шагов удалились, он подскочил, как игривый щенок. Он был чуточку ниже Юити, который стоял с рассеянным видом. Он вскочил, обхватил Юити за шею и прильнул к его губам. Около четырех или пяти минут двое студентов целовались стоя. Юити проник своей рукой под китель студента. Сердце его ухало как сумасшедшее. Они отстранились, стали друг к другу спиной и в одном порыве скинули с себя все одежды.
Когда двое нагих парней обнялись, до них докатился грохот трамваев, долетели неурочные крики петухов, словно на дворе была полночь. Однако сквозь щели на окнах между наружными створками амадо[21] проникали лучи западного солнца, заставляя кружиться в танце пылинки. Капельки загустевшей древесной смолы на досках просвечивали насквозь рубиновым оттенком крови. Тоненький лучик поблескивал в замутненной воде цветочной вазы в токонома. Юити зарылся лицом в волосы юноши. Ему был приятен аромат его волос, спрыснутых лосьоном, а не напомаженных маслом. Судзуки уткнулся в грудную клетку Юити. Тускло заблестели слезные дорожки у наружных уголков его сомкнутых глаз.
В полузабытьи Юити услышал звуки пожарной сирены. Удаляясь, прозвучала сирена еще одной машины. И напоследок подала тревожный сигнал третья машина, промчавшаяся в неизвестном направлении.
«Опять где-то пожар… — форсировал Юити неясный поток своих мыслей. — Как в тот день, когда первый раз пошел в парк. В больших городах всегда случается где-нибудь пожар. И всегда где-то совершается преступление. Господь, махнув рукой на зло и смрад, возможно, нарочно в равной мере распределяет по земле и пожары, и преступления. Огонь никогда не пожрет преступления, пока не сгорит невинность. Вот почему страховые компании преуспевают! Чтобы искупить свою вину, чтобы очиститься, не должен ли я предать огню свою невинность? Ясуко, моя совершенная невинность… Разве раньше я не просил о своем перерождении ради самой Ясуко? Вот сейчас?»
В четыре часа дня двое студентов пожали друг другу руки напротив станции «Сибуя» и расстались. Ни у кого из них не возникло ни малейшей уверенности в том, что он покорил другого.
Когда Юити пришел домой, Ясуко удивилась:
— Сегодня ты раньше, чем обычно. Весь вечер дома проведешь?
Юити ответил, что будет дома. Однако вечером они вдвоем пошли в кинематограф. Стулья стояли близко. Ясуко, прильнув к его плечу, вдруг отпрянула. Глаза ее сузились, как у собаки, что-то почуявшей.
— У тебя хороший аромат. Ты побрызгался лосьоном, да?
Юити хотел было отрицать, но спохватился и подтвердил ее слова. Ясуко, кажется, поняла, что это аромат не ее мужа. И что если это так? Ведь это был не женский одеколон.
Глава девятая
РЕВНОСТЬ
«Я откопал замечательный клад! — записывал Сюнсукэ в дневнике. — Надо ж было найти такую живую бесподобную куколку! Юити — все-таки прелестная штучка. Исключительная! Кроме того, он оказался морально фригидным. Он никогда не взваливал на себя ответственность за свои поступки, как некоторые молодые люди, пропахшие монашеским духом самобичевания. Мораль этого юноши излагается краткой формулой: „Ни во что не встревать!“ Если он что-то предпринимал, то никогда не руководствовался моралью. Этот парень распадается, словно радиоактивное вещество. Это как раз тот типаж, который я давно разыскивал. Юити не верит ни в какие бедствия современности».
По прошествии нескольких дней после благотворительного бала Сюнсукэ разработал план нечаянной встречи Кёко и Юити. Он был наслышан о злачном заведении от Юити. Сюнсукэ предложил встретиться в баре «Рудон» вечером.
В тот день после полудня господин Хиноки Сюнсукэ читал лекцию, чего всегда не любил делать. Его понуждало к этому выступлению издание полного собрания сочинений. Во второй половине дня ощущалась прохлада ранней осени; ассистенты по лекции раболепствовали перед этой стариковской мрачноватой фигурой, облаченной в европейский костюм. Сюнсукэ стоял на кафедре в кашемировых перчатках. Надевать их не было никакого резону. Просто один из молодых ассистентов имел наглость указать Сюнсукэ, что тот забыл снять перчатки, поэтому он нарочно вышел в них, чтобы позлить этого невежу.
Конференц-зал, вмещавший около двух тысяч слушателей, был заполнен. Сюнсукэ с презрением оглядывал аудиторию. Среди присутствующих в зале мельтешили все те же чудаковатые неофиты современного искусства фотографии. Это были охотники за оплошностями и спонтанными мгновениями, любители естественности, поклонники превозносимой ими повседневности и радетели неприкрашенной правды, имеющие пристрастие к анекдотам, — одним словом, невежды, уверовавшие в то, что человек состоит только из всего этого хлама. Фоторепортеры требовали: «Расслабьтесь, пожалуйста!»; «Продолжайте говорить, пожалуйста!»; «Улыбайтесь, пожалуйста!» Того же они требовали от аудитории и тем самым разоблачали себя вместе со своим искусством. Сюнсукэ презирал современную психологию за ее шпиономанию в отношении оговорок и промахов, которые человек совершает в повседневной спешке и тем самым якобы раскрывает свою подлинную натуру в большей мере, нежели его литературно отшлифованные высказывания.
Бесчисленным любопытствующим глазам предстало привычное лицо Сюнсукэ. Перед этой интеллектуальной чернью, не сомневающейся в том, что индивидуальность стоит превыше красоты, он нисколько не чувствовал себя уязвимым. Сюнсукэ расправил свои мятые заметки и придавил их стеклянным граненым графином с водой. Капельки конденсата скатились на рукопись, иероглифы расплылись красивыми голубыми разводами. Это напомнило ему о море. Вдруг ему померещилось, будто в черной двухтысячной толпе притаились Юити, Ясуко, Кёко, Кабураги… Он любил их всех вместе, поскольку они были из той породы людей, которые не ходили на публичные лекции такого толка.
— Подлинная красота повергает людей в немоту, — безо всякого воодушевления начал свое выступление стареющий писатель. — В наши дни, когда вера еще не до конца разложилась, критика, естественно, приобрела статус профессии. Критика исчерпала себя в своих потугах подражать красоте. — Сюнсукэ махнул рукой в кашемировой перчатке. — Короче, критика, так же как и красота, ставит своей конечной целью поразить людей настолько, чтоб они онемели. Это как объективная, так и необъективная задача. И без опоры на красоту критический метод может повергнуть в молчание. Это зависит от силы логоса. Вместе с подавляющей силой красоты логика критического метода заставляет замолчать оппонента. Эффект молчания, как и результат критики, зависит от того, насколько они способны вызвать иллюзию существования красоты именно здесь и сейчас. Иначе говоря, пустоте посильно владение формой красоты. И только в этом случае критика становится творчески пригодным методом…
Стареющий писатель пробороздил взором аудиторию, заметил тройку беспардонно зевающих студентов. «Вот эти-то юнцы, видать, и проглотили аппетитными зевками мои слова», — усмехнулся он.
— …Тогда как вера в то, что красота отнимает дар речи, занимала умы и в прошлые времена. Красота опускается не только до молчаливых людей, она приходит туда, где разгар пиршества и веселья. Среди тех, кто бывал в Киото, наверняка найдутся люди, посетившие Сад камней в храме Рёандзи[22]. В связи с этим садом не возникает сложных вопросов — здесь простая чистая красота. Есть сады, заставляющие людей смыкать уста. Однако по иронии в наше время появились люди, которым вовсе не нравится хранить молчание во время посещения этих величественных садов. Они говорят, что у них нет слов, и все же морщат свои лица, чтобы выжать из себя хоть какое-нибудь захудалое хайку. Красота заставляет людей быть болтливыми. В присутствии красоты кто-то принуждает людей выражать свое впечатление второпях, у них появляется чувство долга скоренько конвертировать красоту в слова. И не сделать этого нельзя — чревато опасностью! Ибо красотой, подобно взрывом, трудно овладеть. Дар молчаливого обладания красотой, эта величественная сила самоотречения, кажется, уже растрачен людьми навсегда. Вот когда начинается эпоха критицизма. Критика не занимается имитацией красоты, ее назначение в том, чтобы заниматься конверсией красоты. Критика направляет свои усилия в противоположную от творчества сторону. Раньше критика была сподвижницей красоты, а теперь стала ее биржевым маклером, судебным исполнителем. То есть с упадком веры в способность красоты отнимать у людей дар речи критика должна была подменить собой эту печальную власть. Красота сама по себе не может сделать человека немым; но еще меньше это по силам критике. Итак, мы вступили в грязную эпоху всеобщего говорения и всеобщей глухоты. Красота делает людей болтливыми. В довершение всего, благодаря этой болтливости, красота становится в один прирастающий ряд многочисленных артефактов — искусственных предметов. (Это странно слышать.) Началось массовое производство штамповок. И вот критика, обратившись к этим подделкам красоты, обрушивается на нее потоками проклятий — хотя сама сошла с того же конвейера…