Салтыков. Семи царей слуга - Сергей Мосияш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4. И победителей судят
На день Рождества Богородицы 8 сентября Елизавета Петровна молилась в приходской церкви Царского Села, куда набилось много народу, пришедшего с окрестных деревень по случаю праздника.
В храме было душно, и императрица, почувствовав себя плохо, поспешно вышла на крыльцо. Не сделав и десяти шагов от крыльца, вдруг повалилась без чувств наземь.
Рядом не оказалось ни одной из ее фрейлин. Какая-то женщина, вбежав в церковь, крикнула сдавленным голосом:
— Там… ее величество померли.
Весь народ сыпанул на улицу, окружил лежавшую без сознания императрицу, боясь к ней приблизиться.
— Что с ней?
— Померла, никак.
— Вроде дыхает.
— Делайте ж что-нибудь.
— Зовите лекаря.
Тут какая-то женщина, заметив, что по лицу императрицы заелозила муха, спугнула ее, накрыла лицо Елизаветы белым платком и, перекрестившись, отошла.
Прибежавшие придворные дамы сбросили с лица императрицы платок и, мешая друг другу, стали приводить ее в чувство.
Одна терла ей виски, другая совала к носу какой-то пузырек, третья дула ей в рот.
— Надо звать лекаря Кондоиди.
— Он сам болен.
— О-о, проклятый грек, нашел время болеть.
— Марья, беги зови этого… ну хирурга.
— Какого?
— Ну как его… французишка который.
Какая-то побежала, придерживая юбку, за «французишкой». Наконец явился француз Фуадье со своим баулом, полез за инструментом.
Вскоре дюжие гвардейцы притащили прямо с креслом и лейб-медика Кондоиди, он был в жару, красен как рак. Спросил хрипло:
— Что вы сделали?
— Я пустил кровь, — отвечал Фуадье.
— Ну как?
— Не помогает.
Обведя мутным взором сбежавшуюся толпу, лейб-медик распорядился:
— Немедленно сюда кушетку и ширмы. Здесь не театр.
В толпе тихо завыла какая-то баба, Кондоиди сверкнул черными глазами:
— Цыц! Заткните ей глотку!
Лейб-медика понять можно было. До сего дня любое недомогание ее величества тщательно скрывалось всех, даже от их высочеств принца и принцессы. А тут вдруг такое случилось прилюдно, на глазах подлого народишка. Что-то завтра поползет по городу, по государству, какими слухами наполнится столица!
Наконец притащили кушетку и ширму, Гвардейцы осторожно подняли тяжелую, рослую императрицу, положили на кушетку. Огородили ее вместе с медиками складной ширмой. Разогнали толпу.
— Кыш отсюда. Живей, живей!
Стало вечереть, становилась прохладно, императрицу перенесли во дворец, там уже при свечах она открыла глаза, прошептала косноязычно:
— Где я?
Больше не сказала ни слова. Явился великий канцлер Бестужев, на цыпочках подошел к лейб-медику, тихо спросил:
— Ну как?
— Плохо, ваше сиятельство. Падая, ее величество прикусила язык. Но я постараюсь, я постараюсь…
— Постарайся, постарайся, дружок, — произнес канцлер и так же на цыпочках удалился.
Выйдя из дворца, велел подать карету и, взобравшись в нее, приказал кучеру:
— В Ораниенбаум, да поживей.
Канцлер спешил к их высочествам, наследниками ее величества. Да и не он один. Возможно, завтра взойдет над державой новое солнце, надо не опоздать и под ним погреться.
После победы под Гросс-Егерсдорфом и отдания последних почестей павшим воинам, — а их пало почти полторы тысячи, — возникал вопрос: что делать дальше? Левальд разбит, дорога на Кенигсберг свободна. Приходи и бери, но Апраксин медлил.
Молодой генерал Румянцев кипятился:
— Чего ждем? С моря город блокирован, дело за нами!
Оно и правда, ситуация сложилась весьма выгодная для русских. Они победители, а после взятия Кенигсберга, в сущности, вся Восточная Пруссия будет под диктатом России.
Но командующий отдал приказ армии идти к Тильзиту, велев адъютантам: «Этого мальчишку ко мне не пускать!»
Под «мальчишкой», как догадывались умудренные адъютанты, подразумевался Румянцев, хотя «мальчишке» шел уже тридцать третий год. Румянцев же, узнав о нежелании фельдмаршала видеть его, фыркал:
— Нужен мне этот старый мерин.
Но когда в Тильзите уже ему как генералу было прислано приглашение из штаба от генерал-квартирмейстера Веймарна прибыть на военный совет, Румянцев явился.
Фельдмаршал был хмур, несколько опал лицом, под глазами явились большие мешки, и Румянцеву даже стало жалко старика: «Господи, куда ему воевать? Давно на печи сидеть надо».
— Господа генералы, — начал негромким, подсевшим голосом фельдмаршал, — я созвал вас, чтобы вместе решить, что делать дальше. Конференция из Петербурга упорно настаивает на движении на Кенигсберг. Но они из столицы не видят, что здесь творится. У нас на сегодняшний день пятнадцать тысяч больных и раненых. На дворе уже осень, а с ней холода. Фуража почти нет, как только ляжет снег, начнется падеж лошадей. Население хотя и присягает нам, но это лишь ради спокойствия. Уже идут жалобы: казаки грабят жителей, отбирая у них не только съестное, но и сено. И их понять можно, надо коней чем-то кормить, а казак ради коня на любой грех решится.
— Надо уходить на зимние квартиры, — подал голос Броун.
— Куда?
— Ближе к своим границам.
— Некоторые настаивают идти на Кенигсберг, — сказал Апраксин, даже не взглянув на Румянцева, но все знали, кто эти «некоторые».
Однако Сибильский все же заметил:
— Молодость всегда горячится. Это простительно.
Потом Румянцев сам себе дивился: как это он не вскочил, не вступился за «некоторых», за «молодость». Но сдержался оттого, что фамилия его не прозвучала на совете, а главное, пожалел он старика. И ведь действительно, положение армии было отчаянное.
Совет постановил: армии идти на зимние квартиры в Курляндию. Когда генералы разошлись, Апраксин долго сидел в задумчивости. Вошедший генерал-квартирмейстер спросил его:
— Степан Федорович, не будет ли каких приказаний?
— Садись, Иван Иванович, давай вместе посумерничаем.
Веймарн на двадцать лет моложе главнокомандующего, а оттого предупредителен к фельдмаршалу, уважителен. Присел на плетеный стул, видя озабоченное лицо Апраксина, попытался как-то ободрить:
— Что уж вы так, Степан Федорович, печальны? Как бы ни было, вы Левальда побили, не он вас.
— Эх, Иван Иванович, — вздохнул Апраксин, — кабы дело только в Левальде было. Эвон на столе два письма из Петербурга. Одно от ее высочества Екатерины Алексеевны, второе от сродницы. Прочтите-ка.
— Удобно ли, Степан Федорович?
— Удобно, удобно. Читайте. Мне интересно ваше мнение.
Веймарн взял письмо принцессы, склонился к трехсвечному шандалу, стоявшему на столе, прочел.
— Ну что ж, хорошее письмо, поздравляет с победой, желает успехов.
— В конце тоже подталкивает нас на Кенигсберг, — сказал Апраксин.
— Ну она женщина, не может себе представить положение дел здесь.
— Прочтите письмо моей родственницы теперь.
Письмо родственницы фельдмаршала было о приступе, происшедшем с императрицей в Царском Селе, с осторожными опасениями за ее жизнь.
И тут Веймарна осенило: «Вот оно что? Фельдмаршал мешкает, дабы не рассердить будущего императора Петра Федоровича, влюбленного во Фридриха II. Да, действительно, ему не позавидуешь».
Веймарн положил письма на то же место, где они лежали.
— Ну что молчите, Иван Иванович? — спросил Апраксин.
— Оно, конечно, неприятно, что государыня занемогла, — промямлил генерал, — но будем надеяться на лучшее.
— Будем, будем… — Фельдмаршал внимательно всматривался в лицо своего помощника, пытаясь понять: догадался тот или нет, что скрывается в подтексте письма? Вслух говорить об этом ни тот ни другой не могли и помыслить. Кощунственно! Опасно даже.
В начале октября пришло указание от самой императрицы с требованием идти вперед и добивать врага. Апраксин снова собрал военный совет и, зачитав письмо государыни, спросил:
— Ну так как, господа генералы, решим?
Решение было такое: армия изнемогла и ей, возможно, грозит гибель от голода в случае наступления, а потом «неминуемое, бесславное от неприятеля разбитие».
Эта резолюция военного совета и была ответом на письмо государыни. Казалось бы, такая резолюция должна успокоить главнокомандующего, однако настроение Апраксина стало еще хуже. Он потерял сон, аппетит, на который никогда не жаловался. Чувствовал Степан Федорович, что над ним сгущаются тучи и вот-вот грянет гром.
И это победитель.
А что же побежденный? Фридрих II генералами не разбрасывался, хотя поражение войск при Гросс-Егерсдорфе поставило его на грань катастрофы. Он почти физически ощущал, как союзники затягивают на нем петлю.
После взятия Кенигсберга будет потеряна Восточная Пруссия, и русским откроется уже дорога на Берлин. А там… Что будет потом, и думать было страшно.