Чёрная рада - Пантелеймон Кулиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед за таким размышлением, он достал из-за пазухи золотой чекан, добытый на войне, и повесил его на окладе Богоматери. Черевань и прочие богомольцы, также сделали приношение храму дорогими вещами или деньгами.
Из великой церкви направились они к пещерам, где почивают мощи Антония, Феодосия, Нестора Летописца и других великих подвижников южно-русского православия. Но тут их остановила непредвиденная — по крайней мере непредвиденная для некоторых — встреча. Вдали на дороге показалась небольшая группа людей, одетых в платья ярких цветов и преимущественно в кармазин, что в те времена было признаком старшинства. Впереди всех, важною поступью шел высокого росту мужчина, в жупане, расшитом золотом, в собольей кирее [68] на плечах, и с серебряной булавой вместо трости. Провожавшие его монахи и паны держались в почтительном отдалении.
Увидя его, Шрам затрепетал от радости, и сказал:
— Боже! Это Сомко!
Сомко также узнал Шрама и поспешил к нему навстречу. Приятели обнялись, поцеловались и долго не выпускали один другого из объятий.
Не даром украинские летописцы, умалчивающие обыкновенно о наружности действующих лиц, пишут о Сомке, что он был «воин уроды, возраста и красоты зело дивной». Он был известным по всей Украине красавцем; только это слово надобно понимать в смысле мужественной, закаленной в войне и походах красоты. Сомку по-видимому было около тридцати лет, хотя в самом деле он доживал четвертый десяток. Форма лица его была более квадратная, нежели овальная, нос прямой, глаза голубые, волосы русые, золотистые. Тогдашняя мода повелевала подстригать их в кружок и причесывать гладко, но они сами собою завились в крупные кудри, приподнялись и открывали высокий, исполненный блогородства лоб. Но не столько наружными формами, сколько выражением смелости, ясности и прямоты характера, в глазах, движеньях и словах, производил Сомко на современников впечатление красоты дивной, невиданной.
— Чолом пану бунчужному! так обратился он к Череваню, именуя его степенью, которую тот занимал некогда в войске.
Черевань до того обрадовался, что не мог даже отвечать на приветствие гетмана; только обнявшись, он проговорил уже:
— А, бгатику мій любезный!
Такой же «чолом», вместе с дружеским поцелуем, был отдан и Череванихе, которую Сомко назвал своею любезною пани-маткою, что было принято ею с немалым удовольствием. Но приветливее всех обратился он к Лесе.
— Вам, ясная панно, сказал он, — чолом до самих ножек. И тут же он поздоровался с нею, как родной, или близкий друг дома, с ребенком, что заставило некоторых переглянуться.
— Ну, нечего сказать, обратился он к отцу и матери, держа Лесю за руку, — не даром молва о вашей «крале» ходит по всей гетманщине. Божусь, чем хочете, что лучшей девушки не было и не будет в Украине!
Леся стояла, стыдливо зарумянившись и опустив в землю глаза; но торжество любящей и любимой женщины умерило её девическое смущение и придало новый блеск красоте её.
Петру стал теперь ясен, как день, сон Череванихи. У них давно было слажено дело с Сомком. А что отец невесты оставался в стороне, то это потому, что Череваниха привыкла все решать самовластно, и не желала, чтоб он хвалился этим сватовством каждому киевскому мещанину в лычаковом кунтуше.
Сомко не пустил Шрама в пещеры, и пригласил его со всеми спутниками к себе на казацкое подворье, которое выстроено было хуторком отдельно от монастыря, чтобы миряне не вводили братии в искушение, если вздумается им подкрепиться питием наче брашен, и повести речи громче монастырских молитв. Строения были весьма просты: дом, конюшни, сарай для сена — все это было деревянное, под соломенными крышами.
Сомко ввел своих гостей в просторную светлицу. Тут, помолясь образам, гости раскланялись чинно с хозяевами. Шрам еще раз обнял Сомка.
— Сокол мой ясный! говорил он, прижимая его к сердцу.
— Батько мой! отвечал на его объятие Сомко. — Я давно привык называть тебя батьком.
Тогда Шрам сел в конце стола, подпер обеими руками седую, исчерченную сабельными ударами голову и начал прегорько плакать. Это смутило присутствовавших, и Сомко был озадачен не менее других. Он знал Шрама, как человека, у которого во время оно не извлек из глаз ни одной слезы даже вид убитого сына, принесенного к нему в кровавых ранах казаками; а теперь этот человек рыдает перед ним, как будто на похоронах у Хмельницкого, где три дня гремели печальные выстрелы, три дня раздавались вопли, и лились рекою казацкие слезы.
— Батько мой! сказал, подступя к нему, Сомко, — что за несчастье с тобой случилось?
— Со мною? отвечал Шрам, поднявши голову. Я был бы баба, а не казак, если б вздумал плакать о собственном горе!
— Так о чем же, ради Бога?
— А разве не о чем, когда у нас окаянный Тетеря торгуется с ляхами за христианские души; у вас разом десять гетманов хватаются за булаву, а что Украина разодрана на части, до этого никому нет дела!
— Десять гетманов! хотел бы я видеть, как хоть один из них ухватится за булаву, пока я держу ее в руках!
— А Васюта? а Иванец?
— Васюта старый дурень; над его химерою смеются казаки; а подлого Иванца я еще раз посажу на свинью. Гнусная сволочь! я давно выбил бы и вытоптал всю эту погань, но только честь на себе кладу!
— Однакож эта погань не даст твоей гетманской власти расширяться по Украине!
— Кто тебе это сказал? От Самары до Глухова вся старшина зовет меня гетманом. И как же иначе, когда в Козельце все полковники, есаулы, сотники и значные казаки присягнули мне на послушание?
— Но ведь правда тому, что Васюта послал в Москву лист против твоего гетманства!
— Правда, и когда б не седые волосы Васюты, то сделал бы я с ним то, что покойный гетман с полковником Гладким [69].
— Ну, и тому правда, что Иванца в Сечи «огласили гетманом»?
— И тому правда. Но разве ты не знаешь юродства запорожского?
— Знаю я его хорошо, пане гетмане; потому-то и боюсь, чтоб они не сделали тебе какой-нибудь пакости. Окаянные камышники везде шныряют по Украине, и бунтуют мужичьи головы. Разве ты не знаешь, что идет уже слух о черной раде? [70]
— Химера, батько! Казацкое слово, химера! Пускай лишь выедут от царского величества бояре; посмотрим, как устоит эта черная рада против наших мушкетов и пушек!
— И готов верить всему лучшему, когда ты так спокоен, сказал Шрам. — От твоих слов душа моя оживает, как злак от божией росы. Но смущает меня, что запорожские гультаи подливают своих дрожжей не в одних поселян: они бунтуют против казаков и мещанство. В Киеве я сегодня наслушался такого, что и пьяный бы отрезвился.