Приговор - Отохико Кага
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так приятно было видеть тебя сегодня и массировать тебе плечи! Мне хотелось делать это ещё и ещё.
Ты такая маленькая. Раньше во время свиданий ты всегда казалась мне крупной. Интересно, почему? Может потому, что рядом с тобой я ощущаю себя ребёнком?
Мне было грустно видеть твои слёзы. (Что, ты опять плачешь?) Я плохой сын, я не должен заставлять тебя плакать. Прости.
Спасибо, что все эти долгие годы — пятнадцать лет это ведь не шутка — ты приходила ко мне. Я принял святое крещение, когда мне было двадцать шесть, а сейчас мне тридцать девять. Через два месяца исполнилось бы сорок.
Сорок лет! Такое ощущение, что я жил очень долго, но всё равно в два раза меньше тебя, правда? Совсем малыш.
Завтра твой тридцатидевятилетний ребёнок, так и не повзрослев, уйдёт в вечность. Люби его всегда-всегда, хорошо?
Все свои вещи я посылаю тебе. И фигурку Богоматери, и письма, и книги, и одежду, и ногти и волосы — всё-всё. Всё моё имущество вместилось в три картонные коробки. Немного, правда? Как раз для могилы.
Ну, полно, не плачь больше! Моя душа всегда будет рядом с тобой, не грусти.
Тикают часы. Восемь. Неправдоподобная тишина. Я слышал, что в этом отсеке много революционно настроенных студентов, но никаких криков пока не слышно.
Как нервно стучат часы — бом-бом-бом-бом… Мне всегда представлялось, что они должны безмятежно тикать — тик-так, тик-так, тик-так…
Бом-бом-бом — это будильник. Мне его дали в воспитательном отделе. Секундная стрелка с чудовищной скоростью состругивает остатки моей жизни, стружки летят во все стороны.
Все часы, какие только есть в мире, идут, отсчитывая время. Поблёскивают бесчисленные стрелки, бесчисленные кинжалы рассекают живую плоть, стонут от боли бесчисленные люди. Бом-бом-бом-бом… Слишком сильная вибрация перерастает в подземный гул, и всё, что находится на земле, постепенно начинает разрушаться. И тюрьмы, и пирамиды, и высотные здания торговых кварталов, и старинные храмы Хорюдзи, и дом Икуо на холме Тэндзин… Всё обращается в руины. Разваливается и исчезает, как смытый волной песчаный замок.
Бом-бом-бом-бом — мой будильник звучит в унисон с часами всего мира.
Восьмиугольные часы с маятником в нашей гостиной в Хаяме, синенькие часики на руке Эцуко, часы на тюремной башне, часы начальника тюрьмы, зонного, надзирателей, часы в помещении для казни, соревнуясь друг с другом, отсчитывают время. Приложу-ка ухо к стене. Журчанье воды, дыхание города… И отчётливое тиканье часов. Естественно. Ведь это узилище сложено из часов. И такие узилища разбросаны по всему миру…
Кажется, уже… ночь? Ночь изгнана за пределы бетонных стен светом ртутных ламп, она — всего лишь крошечная звёздочка, мерцающая в молочно-белом небе, повисшем над рекламной колонной и противоположным корпусом, небе, опоганенном выбросами световых отходов города. Пренебрегаемая всеми, тускло-жёлтая, словно лампочка карманного фонарика, эта звёздочка на самом деле является могущественной властительницей царства ночи, она смеётся, глядя из своих владений вниз на землю. Люди вон из кожи лезут, чтобы изгнать ночь, — никакой ночи нет и не может быть — провозглашают они. Но это всего лишь обман чувств, иллюзия, которую разрушает существование одной этой звёздочки.
Ночь, вселенская ночь. Самодостаточная полнота тьмы. Обладающая внутренней целостностью кромешно-чёрная ночь. Доктор Тикаки считает, что пустота это когда ничего нет. Он ошибается. Сегодня утром, перед тем, как меня вызвали к начальнику тюрьмы, я читал «Святого Иоанна Креста». «Душа — словно дощечка гладкая и чистая, на которой ничего не написано». Но ведь это и есть тьма. «Прохождение через тёмную ночь умертвления желаний и изжития склонностей ко всем вещам необходимо для души, чтобы могла она дойти до единения с Богом. Ибо привязанности, которые душа питает к творениям, перед Богом суть густая мгла, которая так окутывает душу, что, пока не освободится от неё, не будет пригодна к тому, чтобы мог её осветить и объять настоящий свет Божий». Тёмная ночь души вовсе не миниатюрное пустое пространство, вроде камеры-обскуры. Она огромна, а присутствие Бога придаёт ей полноту. Пространство души больше, чем вся Вселенная. «Господи, я не обнаружил Тебя вне себя самого. Ты всегда был внутри, а я, грешный, ошибался и искал тебя снаружи».
Даже если ты попал в узилище, сложенное из часов, даже если мир вокруг тебя рушится, даже если надеждам твоим не суждено сбыться, ты не должен терять голову. Этим ты только навредишь себе. Боже, пошли мне покой. Гефсимания, кровавый пот… Наполни, Господи, тьму светом.
Написал матери шесть страниц и снова — к тебе на свиданье. Около девяти часов. Время летит с чудовищной скоростью. Раз — и всё уже в прошлом.
Так и не удалось окончательно побороть сонливость. Стоит чуть-чуть расслабиться, тут же засыпаю. Даже постели не стал стелить, решив, что сегодня вообще не буду ложиться. Но теперь передумал. В конце концов, можно и заснуть, если этого требует естество. Хочется во всём быть естественным.
Стало темно. В девять часов уменьшают накал ламп. Я уже привык к этому, полумрак не мешает мне писать письма. Звучит мелодия «К Элизе». Это сигнал к отбою, но сегодня я вправе его проигнорировать.
Я хочу подарить тебе чётки. Я получил их от матери в день моего Крещения. Пошлю их в одном конверте с этим письмом.
Мы с тобой так и не успели поговорить о вере. Но, наверное, это и к лучшему. Мы ведь сначала люди, и уже потом — верующие, поэтому хорошо, что в первый раз мы встретились просто как человек с человеком. Но знаешь, ведь ты, сама того не подозревая, изменила моё отношение к религии. И теперь, когда подошёл мой срок, я хочу сказать тебе об этом и от всего сердца поблагодарить тебя.
Когда я опубликовал «Ночные мысли», один человек отозвался обо мне так: «Вера автора носит слишком рациональный характер, именно поэтому он и совершил столь жестокое и хладнокровное преступление». Помню, тогда эта оценка привела меня в отчаяние, я никак не мог согласиться с ней, всё моё существо было против, но теперь я знаю, что тот человек был прав. Отец Шом убедил меня в том, что любое преступление есть зло. Благодаря ему я понял, сколь мелки и жалки идеи уже известного тебе седовласого С., рассматривающего любое преступление как противодействие социальному злу, то есть как революционную акцию, понял, что подобная трактовка зла опасна и неприемлема. Я понял, что та женщина, которую я встретил в одном из баров Киото перед самым арестом, мыслила куда более здраво, чем С. Она была совершенно необразованная, работала официанткой, но искренне верила в «боженьку» и сумела преподать мне основные положения христианского учения. До сих пор прекрасно помню её слова: «Твоё тело принадлежит не только тебе». Я написал о ней в своих записках «О зле». Да, кстати, чуть не забыл. Записки «О зле» я дарю тебе. Потому что одна ты способна правильно понять меня. Я распорядился, чтобы тебе их потом переслали. Надеюсь, читая их, ты посмеёшься над «глупым Такэо» и скажешь — «Неужели он когда-то был таким?» Эти записки — что-то вроде исповеди, моя беда в том, что я много читал, много слышал о любви, неоднократно произносил это слово, но сам никогда в жизни никого не любил, и не знал, что это такое. Например, я не мог полюбить мать. И представляешь, после того как я начал переписываться с тобой, всего за какой-то год мать стала мне близким человеком. Я полюбил её, научился любить, даже не успев понять, что во мне изменилось. Теперь я произношу слово «любовь» без всякого внутреннего замешательства. И я могу сказать со всей определённостью — я узнал, что такое любовь, благодаря тебе. Благодаря тому, что в моей жизни появилась ты, женщина, которая умеет верить и любить, не мудрствуя лукаво и не стараясь постоянно самоутверждаться, женщина, абсолютно не способная на предательство. Хоть я и жил в два раза дольше тебя, хоть и прочёл куда больше книг и многое повидал, но я никогда не встречал людей, умеющих любить чистой, простодушной любовью, и думал, что их вообще не существует.
Если говорить высокопарно, в стиле моих писем к сестре Кунимицу, то можно сказать, что непременное условие любви — радость. Любой человек обречён на страдания. Но, как бы он ни страдал, настоящая любовь это не та, когда он в отчаянии цепляется за Бога. Настоящая любовь всегда приносит радость, без радости она немыслима. Поскольку ты не сестра Кунимицу, то у меня нет нужды вводить слово «любовь» в кавычки, ограничивая его смысл. Ведь ты любишь, не размышляя.
Как-то, кажется во втором своём письме, ты написала о «булавке святой Терезы». Когда сёстры облачали святую Терезу в монашеское платье, одна из булавок вонзилась ей в тело и ранила её до крови, она же не стала жаловаться и молча терпела. Автор её биографии до небес превозносит её терпение, считая его проявлением истинной любви, у меня же этот эпизод вызывает большие сомнения, я не очень уверен, что страдания, которые причиняла ей эта булавка, подкреплялись естественной радостью любви. Мне почему-то кажется, что настоящая любовь проявилась бы несколько иначе — ну, например, она бы закричала: «Эй, погоди, больно!» — и расхохоталась бы вместе с сёстрами.