Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твой, — заверяет его Пру. — Ты знаешь, что твой.
— Нет, не знаю. Ты сегодня ведешь себя как последняя шлюха.
— Я ведь не хотела сюда ехать, помнишь? Это тебя вечно тянет из дому.
Он плачет — из-за чего-то в лице Пру, из-за этой ее акронской жесткости, которой она отгородилась от него как стеной, из-за того, что она задевает его животом, этим своим телом большой куклы, которое он так любил, из-за того, что она так легко, запросто может отдаться другому и этот другой будет ласкать все ее изгибы и складочки, а его она так же легко и запросто может всего этого лишить, потому что он ровным счетом ничего для нее не значит. Вся пора их нежности — когда он помогал ей взбираться в гору, и гулял с ней под деревьями, и ходил в бары на Прибрежной улице, и сам поехал вперед, а ее оставил там, в Колорадо, и она думала, что он лоботрясничает, а он надрывался здесь, в округе Дайамонд, — все это ничто. Он для нее — ничто, как был ничто для Джилл, недоносок, которого надо только гладить по шерстке, — и вот смотрите, что получилось. Любовь разъедает его тело, будто ржавчина, она проникает вниз, до самых колен, которые подгибаются под ним, точно гнилое дерево.
— Ты же навредишь себе, — всхлипывая, произносит он; от его слез ее зеленое платье заблестело на плече еще больше, а у него перед глазами стоит собственное сморщенное лицо так четко, словно изображение на экране телевизора.
— Странный ты, — говорит ему Пру; голос ее звучит тише, словно возле уха шелестит листок.
— Пошли отсюда, из этого жуткого места.
— А эта девчонка, с которой ты трепался, что она тебе говорила?
— Ничего. Ее парень делает решетки против мошкары.
— Вы что-то долго трепались.
— Ей хотелось потанцевать.
— Я видела, как ты указывал ей на меня и смотрел. Тебе же стыдно, что я беременна.
— Ничуть. Я горжусь.
— Ни черта подобного, Нельсон. Ты стесняешься.
— Не настаивай. Поехали, хватит ссориться.
— Вот видишь, ты стесняешься. У тебя нет никаких чувств к этому ребенку — ты только стесняешься его.
— Пожалуйста, поедем. Чего ты добиваешься, хочешь, чтоб я встал на колени?
— Слушай, Нельсон! Я отлично развлекалась, танцевала, а тут являешься ты и начинаешь командовать. Мне до сих пор руку больно. Может, ты ее сломал.
Он неуклюже берет ее за руку, чтобы поцеловать, но она не дается; ему порою кажется, что она — и телом и душой — точно плоская шершавая доска. А потом у него возникает опасение, что она и есть такая плоская, что ничего она не скрывает, нет в ней глубины — такая она и есть. Вот сядет на своего конька и, похоже, не может слезть. Он снова завладел ее рукой и тянет к себе, хочет поцеловать, но она не дается, только злится еще больше, и лицо у нее краснеет, заостряется, каменеет.
— Знаешь, кто ты есть? — говорит она ему. — Ты маленький Наполеон. Ты, Нельсон, — ничтожество.
— Эй, прекрати.
Кожа вокруг ее красных, как у вампира, губ напрягается, и голос звучит ровно — так мчится по рельсам паровоз.
— Я по-настоящему тебя не знала. Вот теперь смотрю, как ты ведешь себя с родными, и вижу, до чего ты избалован. Избалован, Нельсон, и груб.
— Заткнись. — Только бы снова не разреветься. — Никто меня никогда не баловал, совсем наоборот. Ты понятия не имеешь, сколько горя причинили мне родители.
— Я слышала об этом тысячу раз, и мне это никогда не казалось чем-то таким уж страшным. Ты же считаешь, что твоя мама и бедная старенькая бабуся должны заботиться о тебе, что бы ты ни творил. Ты отвратительно относишься к отцу, а он хочет только любить тебя, хочет, чтобы у него был хоть отчасти нормальный сын.
— Он не хотел, чтобы я работал в магазине.
— Он считал, что ты не был к этому готов, и ты действительно не был готов. И сейчас не готов. Ты и отцом стать еще не готов, но тут уже мой просчет.
— А, значит, и ты допускаешь просчеты. — До чего же отвратителен этот ядовито-зеленый цвет, до того ядовитый — такое платье могла бы надеть разве что толстая черная проститутка, чтобы привлечь внимание на улице. Он переводит взгляд на бюро и видит на крышке гибких игрушечных фламинго, расставленных в позах соития: одна птица сидит на спине другой, а другая пара, как полагает Нельсон, сосет, но длинные клювы портят впечатление.
— И очень даже часто, — продолжает Пру, — а как я могу их не допускать, когда никто ничему меня не учил. Но вот что я скажу тебе, Нельсон Энгстром: я рожу этого ребенка, что бы ты ни вытворял. А ты можешь катиться ко всем чертям.
— Могу, значит, да?
— Да. — Она чувствует, что надо слегка отступить. Даже ее живот, упирающийся в него, становится как бы мягче. — Я вовсе этого не хочу, но можешь. Я не в силах тебя удержать, и ты не в силах меня удержать — мы же все-таки разные люди, хоть и женаты. Ты не хотел на мне жениться, и не надо мне было на это идти, как теперь выясняется.
— Но я же все-таки женился на тебе, женился, — говорит он, боясь, как бы от этого признания снова не разреветься.
— В таком случае перестань мною командовать. То ты командовал, чтоб я сюда ехала, теперь командуешь, чтоб я уезжала. А мне нравятся эти люди. Они лучше понимают юмор, чем там, в Огайо.
— В таком случае давай останемся. — Он теперь видит, что в комнате не только фламинго, а много и всякой другой мерзости. Гипсовый бюст Элвиса Пресли на подставке со свечами в красных подсвечниках, точно это икона. Аквариум без рыб, но полный кукол Барби и пластмассовых штучек, похожих на полипы. На стенах налеплены открытки — на них женщины в серебристых бикини, кувыркающиеся или застывшие в мечтательных позах, придерживают руками в серебристых перчатках огромные груди, — открытки, напечатанные в Германии на ребристой бумаге: на них в зависимости от угла зрения ты видишь либо вполне пристойную, либо непотребную картинку. В комнате все напоминает рвоту — зеленые горошины и оранжевые куски морковки на обед, который был час тому назад. Тем не менее он продолжает смотреть вокруг.
Пока он разглядывает эту мерзость одну за другой, Пру, пожав ему руку — возможно, в знак извинения за то, что они друг другу наговорили, — выскальзывает из комнаты. А что они, собственно, друг другу наговорили? На кухне девчонка, сидевшая с голой грудью, натянула на себя майку, на которой написано: «Поправка о равных правах», а Джейми снял пиджак и галстук. Нельсону кажется, что он вдруг вырос, так вырос, что даже сам себя не слышит, но это не имеет значения, и они все смеются. В затемненной спальне рядом с кухней кто-то смотрит специальное сообщение из Ирана, которое передают в 11.30, — время на вечеринках, как всегда, движется быстрыми спазматическими скачками. Неожиданно рядом с ним возникает Пру и просит отвезти ее домой — он замечает, что она смертельно бледна, точно призрак в кино, с губами цвета крови, слегка стершейся посередине, там, где соприкасаются губы. Что-то произошло у него в голове, и все кажется синим, а ее зубы — кривыми, когда она еле слышно сообщает ему, что сняла туфли, как он просил, и теперь не может их найти. Она плюхается на кухонный стул и вытягивает свои оранжевые ноги, так что живот торчит ядром, и хохочет вместе со всеми. Ну прямо свиньи! Нельсон, отправившись на поиски ее туфель, обнаруживает в боковой комнате с этими омерзительными серебристыми открытками и фламинго девушку в белых брюках, заснувшую на диване-кровати. Сейчас, когда лицо ее в покое, она кажется еще более юной. Возле курносого носа лежит ладонью кверху белая рука. Крутой, с легкой россыпью веснушек лоб без единой морщинки — спит. Только в волосах притаилась великая сила женщины — в этих освобожденных от заколок, отливающих разными оттенками провалах и взвихрениях спутанной гривы. Нельсон хочет накрыть девчонку, но одеяла нигде не видно — одни только полипы да куклы Барби в аквариуме. Полоска молочно-белой кожи выглядывает там, где рыжий свитер вылез из брюк. Нельсон смотрит на нее и думает: почему женщина не может быть просто другом, без всякой примеси эротики? Почему надо все время тешить свое самолюбие, бить наотмашь, только чтобы защитить себя? Глядя вниз, на эту молочно-белую полоску кожи, он забывает, зачем сюда пришел. И вдруг чувствует, что ему срочно надо в ванную.
А там, справившись со своими делами, он замечает толстую глянцевую книгу на корзине для белья, видимо принадлежащую Тощему, — альбом с репродукциями фотографий и плакатов времен нацизма в Германии: молодые красавцы блондины стоят рядами и поют; импозантный толстяк в белой форме, увешанный орденами и медалями; Гитлер, этакий молодой стройный рыцарь, смотрит вдаль, на Альпы. Держать такую вещь в ванной — это своеобразный вызов, как и те серебристые открытки с изображением омерзительных женщин, и, кажется, не спастись от всей этой мерзости — столько ее на свете, — не спастись ни этой спящей девочке, ни ему. Пру нашла свои жуткие зеленые туфли и сидит в кухне на стуле, а пуэрториканец с лицом, испещренным мелкими шрамиками, словно следами ножевых ран, с которым она отплясывала, стоит перед ней на коленях и застегивает пряжечки на тоненьких, как позумент, ремешках ее туфель. Когда она встает, ее швыряет в сторону — что это они ей дали? Она покорно позволяет надеть на себя бархатный жакет, который носила осенью и весной в Кенте, — жакет красный, а платье у Пру зеленое, так что она выглядит точно елка, наряженная на полтора месяца раньше срока. Джейсон танцует в большой комнате; туда же переместились теперь и Джейми с девчонкой, на чьей груди написано «Поправка о равных правах», — они тоже стараются не отставать, поэтому Нельсон и Пру прощаются с Пэм и Тощим, Пэм целует Пру в щеку очень по-женски, точно потихоньку хочет шепнуть ей на ухо пароль, а Тощий прикладывает, словно Будда, сложенные руки к груди и кланяется. Этот взгляд искоса, — интересно, думает Нельсон, это у него от природы или от того, что он извращенец. Медуза напряжения проползает по губам Тощего. Последний взмах руки, улыбки, и дверь закрывается, отсекая Нельсона и Пру от шума вечеринки.