Ревность - Катрин Милле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они делали меня восхитительно посторонней для самой себя. Я забыла про приключения, о которых напоминали мне эти послания, и теперь они позволяли мне легче проникнуть в тот рай, где обитал Жак и куда, как я полагала, мне нет доступа. В некоторых конкретных обстоятельствах я, как умела, находила это ощущение собственной чуждости, которое неизбежно сопровождается ощущением свободы — свободы быть другой, свободы на мгновенье вырваться из когтей страдания. Говоря о наших расставаниях — это были встречи после разлуки. В течение десяти дней или двух недель мое одиночество было насыщено фантазиями — и мучительными, и утешительными. Когда Жак приезжал встречать меня в аэропорту Перпиньяна или, наоборот, возвращался в Париж, то в самые первые минуты нашего воссоединения я пользовалась этим переходом из одного состояния в другое — когда мы уже не разлучены, но еще не успели привыкнуть друг к другу, — так мне хотелось пусть ненадолго, но продлить ощущение полной погруженности в мир фантазий. Я могла заново пережить столь чудесные ситуации, как те, о которых шла речь на обороте открыток. Тогда исчезали угрызения совести: они могли возникнуть сразу после ссоры, преодолевалась неловкость, почти робость: я могла привнести их в наши сексуальные отношения. Когда я отправлялась в путешествия, я специально никогда не надевала трусов и, как только усаживалась рядом с ним в джип, выставляла колено, чтобы он нежно положил руку мне на бедро. Я требовала продолжения ласки, пока он не обнаруживал поджидавший его сюрприз — мой лобок. Как только мы выезжали на шоссе, я стягивала с себя одежду; когда мне удавалось вытащить его член из тугой оболочки джинсов, это вызывало у меня эйфорию и повергало в состояние полной расслабленности. Скорость, из-за которой кажется, что автомобиль отбрасывает от себя неподвижные предметы на обочине, создает вокруг тела особое пространство, узкую зону, где не действуют никакие законы, где нагота естественна, как у животных, и не вызывает стеснения.
Или же я без предупреждения приходила встречать Жака на Лионский вокзал, в плаще, надетом на голое тело. Шагая рядом с ним по перрону или сидя возле него в метро, я забавлялась тем, что он пребывал в полном неведении, что до объекта его желания достаточно протянуть руку: так веселятся, когда заставляют ребенка искать припрятанный от него подарок, подбадривая словами «Горячо, горячо!»; я вела себя тогда особенно нежно. Я ликовала — в толчее метро всего один миллиметр ткани отделял Жака от моего голого тела, можно было одним жестом убрать эту преграду, что я и делала, расслабив пояс прямо перед входной дверью нашего дома. Случалось, что мы трахались прямо на пороге.
* * *В наших спорах Жак всегда ставил во главу угла сексуальные отношения, независимо от моего поведения вообще и с ним — в частности, и это в какой-то степени объясняло его собственную позицию — ведь если, в конечном итоге, я проявляла «безразличие» или «скуку», то он неизменно хотел меня. Но несмотря на то, что мои фантазии с его участием в главной роли, как кинокамера, снимающая порнофильмы, были сфокусированы на сексуальных актах, мои претензии к нему никогда не касались непосредственно этой сферы. Как это ни парадоксально, я могла представить себе, чтобы он уверял какую-то незнакомку, что ни одна женщина на свете еще не доставляла ему такого удовольствия, я могла довести эту сцену до того момента, когда все ее тело сотрясается от оргазма, но я никогда не смогла бы бросить ему упрек: «Ты хотел другую женщину сильнее, чем меня» или еще того хуже: «Я ненавижу тебя за то, что ты занимался любовью с другими». Это вовсе не означало, что я образумилась и признала, что он имеет равное со мной право на свободу, просто я не сомневалась в свидетельствах его любви ко мне или в его привязанности ко мне как к женщине. Не теряя надежды, я снова и снова принималась расспрашивать его, в расчете на его бесконечное терпение, неизменную заботливость — проявление его любви. Мои первые вопросы, как я уже говорила, касались лишь общих сведений — дата, место или условия встречи, по крайней мере, я так это преподносила. Сама не понимая, зачем я это делаю, я пыталась заменить каждую деталь в моих воображаемых реконструкциях подлинной, какую мог вспомнить Жак; я хотела взглянуть на гипотетический подлинник картины, которую рисовала прежде с закрытыми глазами. Однако, поскольку Жак редко отвечал на мои вопросы или уточнял какие-то конкретные детали, этот подлинник не мог заменить вымышленной картины, он только позволял выделить отдельные штрихи, отчего она становилась еще более мучительной. Мне хотелось бы добраться до всех его еженедельников за многие годы, до его расписания час за часом, получить записи обо всех его свиданиях. Я пыталась выбраться из этой лужи с пиявками, я хотела жить рядом с мужчиной с незапятнанной совестью и в его беззаботном мире.
После долгих колебаний я решилась задать первый вопрос, сформулировав его как можно лаконичнее и проще: «Ты ходил на ужин к супругам X вместе с Л.?». Не успела я закончить фразу, как Жак мгновенно вскипел (теперь он будет так реагировать каждый раз). Он больше не может выносить мою «болезненную ревность», «мазохистское переливание из пустого в порожнее». Проявив осмотрительность, я осторожно намекнула ему, что моя любознательность носит абсолютно безобидный характер: если он подтвердит этот факт, я больше не буду об этом думать. Но Жак уже не слушал меня, он тоже страдал и страдает и теперь требует, чтобы я пощадила его. Я проиграла. Тот, кто это произнес, не мог распахнуть передо мной райские врата; мне в свою очередь оставалось лишь попытаться разжалобить его примерно такими доводами: то, что он окружил себя молоденькими девушками, оскорбляет мое тело, тело зрелой женщины; он уделяет им отеческое внимание, которого я лишена; наши друзья, сговорившись, скрывают от меня его связи, и я выгляжу посмешищем в их глазах.
Во время наших первых разговоров после того, как я получила доступ к его дневнику, я с удивлением поймала себя на том, что капризно заявляю о своем желании прибегнуть к пластической хирургии: ведь отныне мне придется соперничать с двадцатилетними девушками. Прежде такая мысль не приходила мне в голову (впрочем, она вообще не должна была бы возникнуть). Пока я делала это неожиданное заявление, я почувствовала, что я не только веду себя, но даже внешне почти напоминаю чистой воды несколько старомодную буржуазную дамочку, таких — очень ухоженных и знающих, как себя вести, когда изменяет муж, — изображали в романах-фотографиях, которые я просматривала подростком. Я настолько вошла в эту роль, что, в сущности, могла бы теперь, как содержанка, попросить денег, предвкушая, какое получу удовлетворение, если надену элегантную шубу. Говоря это, я сидела, выпрямившись на стуле, но создавалось впечатление, будто я развалилась на нем нога за ногу, лихо упершись рукой в бедро и подперев ладонью подбородок. Гораздо раньше, после того как в моей жизни произошла трагедия, меня также выручил один речевой стереотип. Когда моя мать наложила на себя руки, а все остальные близкие родственники — жившая с нами бабушка с материнской стороны, мой отец и мой брат тоже ушли из жизни еще раньше, — я столкнулась с ужасом от этого самоубийства в полном одиночестве, без поддержки тех, кто мог бы разделить мое горе. Долгие годы я была убеждена в том, что эта трагедия лишила меня твердой веры, сопутствующей нам с детства, — веры в свое будущее, при этом я не смогла бы назвать конкретные цели, от которых мне пришлось бы отказаться, и испытывала бессилие; та, в кого превратилась маленькая полная амбиций девочка, погруженная в книги, оказалась в полной растерянности. Я пыталась рассказать об этом Жаку, и в один прекрасный день не нашла ничего лучше, чем произнести такую фразу: «Смерть матери сломила меня».
«Терпеть не могу штампы!» — резко ответил он мне, правда, из самых лучших побуждений, в надежде, что я отвлекусь от этой трагедии. Я почувствовала себя еще более обескураженной и вдобавок униженной, поскольку меня поймали на месте преступления: я произнесла шаблонную фразу. Но в последующие дни я, в конце концов, пришла к решению, что не стану отрекаться от слова «сломила», даже если обычно его употребляют не к месту, излишне мелодраматично, и поэтому, вопреки первоначальному смыслу, оно звучит напыщенно. Не случайно же штамп именуют штампом. Когда мы к нему прибегаем, это вовсе не означает, что в данный момент нам не хватает ясности ума, мыслительных способностей или же культуры, позволяющей пользоваться более изощренным и соответствующим случаю словарем: просто нам нужно к кому-то примкнуть. В растерянности перед лицом горя, как и в эйфории огромного счастья, мы не способны оставаться в одиночестве: так бывает, когда мы переживаем какие-то исключительные эмоции и стараемся с кем-то разделить их и тем самым умерить, иначе говоря, ослабить их накал. Конечно, я выражалась так, как принято выражаться на телевизионных исповедальных шоу, но я бы сама, не колеблясь, пошла бы на сцену, лишь бы убедиться, что на самом деле совсем нетрудно и даже естественно публично объявить, что твоя мать в депрессии выбросилась из окна, и тогда страдания растворятся в гуле ничего не значащих реплик. Когда я выдвинула идею о возможной подтяжке лица, я проецировала на себя расхожую роль женщины, которая верит, что все проблемы решаются с помощью внешности, и, погрузившись в эти безыскусные мысли, почувствовала, что прихожу в себя после страшных потрясений. К этому нужно добавить, что я постепенно разрабатывала фантастические сценарии сексуальной жизни Жака, следуя, как уже говорила, определенным стереотипам; и теперь, когда я сама выбирала для себя шаблоны поведения, я как бы воплощала их в реальность. Иначе говоря, стереотипы и реальность смешивались в континууме жизни. Возраст обманутой женщины, как и влечение зрелого мужчины к молоденьким девушкам, а также принятые в обществе шутки над мужьями-рогоносцами — эти постоянные величины сентиментальных и сексуальных вымыслов — служили для меня определенными ориентирами, незначительность которых в расчет не принималась, они создавали для меня иллюзию реальной жизни, состоящей из коротких продолжений моих фантазмов. Эпизод с желающей омолодиться дамой, чьи реплики я могла бы воссоздать в подлинном диалоге с Жаком, был логическим продолжением другого эпизода — я, например, заставала его в нашем доме в компании юной подружки, что в данном случае оказывалось лишь плодом моего больного воображения. И без того понятно, что все эти доводы не могли дать Жаку ключа к разгадке тайны: в чем же кроется причина моего отчаяния; оно настолько пугало его, что он даже начинал испытывать жалость к самому себе.