Движения - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Следующий!
Поднялся и вошел к нему Антон Антоныч, и с какой-то странной мальчишеской робостью он смотрел на доктора, и взгляд у него стал, как у ребят, - упорный и острый. Захватил, точно зачерпнул его сразу всего глазами. Худ, костляв, черен, выбрит, как актер, курнос, веки не по глазам, коротки, как у зайца, отчего выпучены влажные глаза, губы толсты, череп откинут и гол, суетятся руки в рукавах белого халата, и, когда говорит он, глухо бубнит скороговоркой: бу-бу-бу.
И сразу же все, как в суде: имя? Занятие? Сколько лет?.. И все это вписывал он в толстую книгу, бойко скрипя пером.
Первый доктор, который подошел так близко к нему, так вплотную, где-то далеко от него жил, учился, лечил кого-то, но, должно быть, было назначено так, чтобы он сказал что-то важное о его заболевшем теле, именно он, такой, какой есть, - бритый, губастый, курносый, с короткими веками... И вот он осмотрит его и скажет.
В кабинете стоял шкаф с блестящими строго сквозь стекла приборами, на столе лежала черная трубочка стетоскопа... Вспоминал Антон Антоныч ночь в номере, припадок болезни, писк котенка, свою покинутость, брошенность, жаль стало себя, отвечал подробно, как заболел он, и рассказал о суде. Доктор хотел узнать, отчего умерли его отец и мать, - этого он не знал: без него умерли, - но о своей болезни он вспоминал все, точно кто-то в нем жил незаметно, и отмечал даже дни, когда было лучше, когда хуже.
- Водку пьете? - спросил доктор.
- Да, пью... ну да, пью... Кто ж ее и не пьет?
- Нельзя вам, - строго сказал доктор.
Все время он смотрел на него длинно, по-жабьи, а спрашивал коротко: бу-бу.
- Нельзя?.. Да я и сам замечаю, признаться, что мне от водки хуже... Что ж это за болезнь такая есть, доктор? - спросил Антон Антоныч вкрадчиво, как ласковый мальчик.
- После еды больно? - спросил доктор. - Сердце здоровое?.. Разденьтесь.
И потом он долго выстукивал его, заставлял глотать и слушал; потом приказал разинуть рот, объяснил, как держать голову, и, точно шпагоглотателю, ввел ему в глотку длинный зонд, от чего стало внутри больно и трудно, и, вынув его, ни о чем уже больше не спрашивал. Вписывал что-то в свою книгу, а Антон Антоныч вытирал проступившие от усилий слезы и думал, что вот он теперь знает о нем все. Осмотрел Антон Антоныч его снова, тщательно, точно боясь пропустить хоть одну точку, и спросил так же, как прежде:
- Что ж это за болезнь может быть такая, доктор?
- Болезнь?.. - Доктор посмотрел на него искоса, и заметил Антон Антоныч, как левый глаз его задрожал вдруг часто от внезапного тика, и слезливым каким-то стало все бритое худое лицо, и чтобы скрыть это, отвернулся доктор, потом, оправившись, сказал строго:
- Болезнь серьезная...
- А-а?.. Вот! - удивился Антон Антоныч и тут же добавил: - Ну да, конечно ж серьезная, как она мне дыхать не дает, - это я и сам вижу... а... как же она...
- Порошки будете принимать, - перебил доктор. - Кислого нельзя, горячего нельзя, ни водки, ни пива нельзя...
- Да-а?.. Ну, так, пожалуй, ничего и не останется?.. Что же можно в таком случае?
- Молоко можно, яйца, мясной бульон... - говорил доктор убежденно, рубил отрывисто и уверенно, точно бил палочкой в барабан: нет музыканта уверенней барабанщика. Прописал какое-то вино, которое нужно было пить чайными ложками.
Но все, что говорил он, было не то, что хотел узнать Антон Антоныч. Нужно было узнать только одно: как называется болезнь и насколько она опасна; поэтому он спросил:
- И так что при таком лечении когда же приблизительно я должен быть в своем виде?
- Это... трудно сказать когда, - ответил доктор.
- Да вы... Да режьте ж правду-матку, не бойтеся! - раздраженно крикнул Антон Антоныч.
- А вдруг зарежешь? - спросил доктор, не улыбнувшись, и добавил: - За границей вам могут операцию сделать, у нас - нет.
- А если не сделать операции, тогда как? - упавшим голосом спросил Антон Антоныч.
- У вас опухоль в пищеводе, - сказал доктор. - Эта опухоль может рассосаться.
- Как так?
- Уничтожиться от лекарств, поняли?
Антон Антоныч посмотрел на него внимательно и понял, что он знает о нем что-то важное, но не скажет ему, - ему, которому это больше всего и нужно знать, - вдруг не скажет. И чтобы обидеть его, он спросил, насколько мог ядовитей и задорней:
- А вы сами у кого лечитеся, господин доктор? Или тоже и вам, может быть, за границу нужно? - и намеренно несколько раз подмигнул он левым глазом, чтобы показать, как дергался у него этот глаз. И приятно было видеть Антону Антонычу, как покраснел и еще больше выпучил глаза доктор и открыл рот, обнажив зубы с белыми деснами.
- Это... что значит? - спросил доктор.
- Нет, а все ж таки? - неожиданно весело сказал Антон Антоныч и добавил: - И не такой уж вы богатырь телом, совсем даже нет, можно сказать!..
Доктор дождался, когда Антон Антоныч уплатил ему за визит и взял рецепты, и так как больше не было никого в приемной, сам вышел провожать его в переднюю, и здесь, в полутемной, узенькой комнате, стоя лицом к лицу с ним, спросил, стиснув зубы:
- Вы здешний?
- Нет, - ответил Антон Антоныч, - проезжий.
- Приезжий?
- Про-езжий... проездом я здесь, так как дальше еду, - ну?
- Ваша болезнь...
Остановился и стоял, курносый и загадочный, с сумеречной зеленью на лице.
- Ну? - спросил Антон Антоныч.
- Называется - рак пищевода... Если вам так сильно хочется это знать так вот! - и, оставив Антона Антоныча на пороге, задом вошел в дверь безволосый, худой, пучеглазый и весь белый, как смерть.
Через день получил Антон Антоныч телеграмму от Елены Ивановны о том, что приговор суда кассирован сенатом, и, обрадованный и возбужденный, он тут же выехал в Анненгоф.
По дороге, в крупных городах, мимо которых ехал, он заезжал еще к трем врачам, и уже научился глотать длинный зонд и всех просил резать правду-матку. Никто не утешил; говорили уклончиво; прописывали порошки, капли, вино, которое нужно было пить ложечками после еды; и Антон Антоныч добросовестно ходил с рецептами по аптекам и в назначенные часы принимал лекарства.
Когда Фома, выехавший встречать его на станцию, увидел его, он удивился простодушно вслух:
- Чи вас там кормили плохо, барин? Да и похудели ж, страсть!
XXV
В октябре был назначен пересмотр дела при новом составе судей, но Антон Антоныч не мог уже снова поехать в тот город с широкими улицами, круглыми базарными площадями и садом, где переплелись бесчинно тополи с белой акацией. Он и по комнатам дома ходил уже медленно, осторожно выдвигая и неуверенно ставя ноги. Серые глаза впали, сухо блестели, стали большими и тонкими, обозначились скулы острыми маслаками, втянулись щеки; здесь и там одна, другая, третья - высыпали четкие, как дороги зимой, морщины; и сгорбленный, непонимающий, притихший, глядя на свои желтые, высохшие длиннопалые руки, удивленно говорил Антон Антоныч:
- Как... Иван Грозный!.. А?.. Как... хвощ!
И голос у него стал глуше и короче.
Приезжал иногда доктор из Нейгофа - плотный квадратноголовый немец Клейн. Входя, методично каждый раз снимал очки, протирал их платком, медленно надевал снова и потом, неотрывно и тяжело глядя прямо в глаза Антона Антоныча, спрашивал его спокойно:
- Ну-те-с... как же с нами?
В первое время Антон Антоныч рассказывал ему о своей болезни долго и подробно и жадно ловил те немногие слова, которыми перебивал его он; потом как-то ясно увидел, что доктору все равно: может быть, он, когда смотрит на него, считает, например, сколько дней в пяти годах или сколько минут в десяти сутках. Смотрел он мутно, уши у него были завороченные, мясистые, нос коротко обрубленный, наискось, усы - рыжие, жесткие, редкие. И потом уже совсем не мог выносить Антон Антоныч запаха сыромятных кож, который шел у него изо рта, и молча глядел на него откровенно ненавидящими глазами.
В его комнате стол и подоконники были уже густо уставлены пузырьками и желтыми сигнатурками и без них, коробочками разных величин и цветов, жестянками - высокими, щеголеватыми, круглыми и низенькими, плоскими. Во всем этом он доверчиво искал прежнего себя, такого недавнего себя - Антона Антоныча, того, который работал, который мог спать в седле, на лошади, который, когда шагал по земле, - земля гудела... В солнечные дни лучи сквозь окна дробились на них лукаво и весело, и были даже как-то растрепанно красивы они, эти пузырьки и жестянки, но в комнате от них плотно стоял тоскливый больничный запах.
Появилась у Антона Антоныча странность: он подолгу стал простаивать перед зеркалом и серьезно следить за своим лицом, за каждой складкой, за каждой морщинкой, за каждым волосом на лице; и случалось, что обманывал себя, уверял себя, что с лицом ничего не случилось, что оно такое и есть, как было: оно всегда было худощавым. Снимал рубаху, со всех сторон осматривал впавшую грудь и руки и тоже, привыкший уже к их теперешнему виду, находил, что почти ничего не случилось: и грудь и руки те же.
Одеваться он стал подолгу и очень тщательно: надевал сюртук, цветные галстуки, по жилету распускал и справа и слева золотые цепочки часов и, так одетый, глядел в окна, где синели суровые холодные лесные дали, занавешенные осенним дождем; потом осторожно ходил по комнатам, потом опять глядел в окна. К одному окну вплотную подходила темною мягкою хвоею та лиственница, на которой жили белки, - за ними следил Антон Антоныч; из другого окна было видно конюшню - следил горячими глазами, как выводил лошадей Фома, и когда замечал что-нибудь, - стучал в стекло пальцем и кричал: "Т-ты, разбойник!..". Но за двойною рамой ни стука, ни крика не было слышно.