Бодался телёнок с дубом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа всё равно остановилась - ещё и прежде ареста.
Известие о беде настигло меня в два приема, не сразу. Сперва я узнал только о захвате романа - но и это ужалило меня до стона: что я наделал! не послушал Твардовского, взял роман - и сам его погубил. Тут же сообщили мне об аресте Синявского. Мой ли роман давал меньше поводов? Может быть за два дня потому я и не взят только, что они ещё не нашли меня в моём Рождестве? А что было на рязанской квартире - я не знал, жизнь разбросалась. Может быть туда уже приходили!
Было к вечеру. И поспешно побросав в автомобиль какие-то вещи с собой и что было из рукописей (без нас, через час, могут приехать и обыскивать), мы поехали подмосковными дорогами, минуя Москву, на дачу к Твардовскому: успеть сообщить ему, пока я не схвачен.
Сейчас даже не понимаю, почему открытие романа показалось мне тогда катастрофой: ещё главной катастрофы я не знал, а попадание романа на Лубянку просто было "судьбою книги" согласно латинской пословице - началом её особого литературного движения. (Думаю, они приходили не за романом, это был для них дополнительный подарок, и кому-нибудь орден за него дали, и ликовали в инстанциях. И только годы покажут, не на свою ли голову они ликовали. Ещё не тронутый к движению, как ледник в горах, роман им был, пожалуй, небезопаснее...) Беда к беде, не хватило бензина на последний километр, и по писательскому поселку Пахры я пошёл с пустым канистром. Твардовский был дома и вёл разговор с мастерами, укреплявшими забор его новой дачи и переносившими ворота. Мастера требовали хорошего задагка. В этот разговор вошел я и, отманив А. Т. в сторону, сказал тихо:
- Худые вести. Роман забрали.
Он так и осунулся:
- Оттуда?
Надо было ещё кончить с мастерами, и к Тендрякову идти за бензином, и мне доехать - за это время А. Т. успел привыкнуть к новой мысли.
В тот вечер он прекрасно себя держал, намного лучше меня. Неделю назад в этих же комнатах он по случаю гораздо более мелкому так досадовал, волновался, упрекал, - а сейчас напротив, нисколько не упрекал, хотя прав оказался. Сегодня он держался мужественно, обдумчиво, даже не спешил расспрашивать, где и как это произошло, и обсуждать не спешил. В мрачновато-замковой своей даче он поджёг хворост в парадном камине, и сидели мы так.
Его первый порыв был - что он завтра же сам обжалует Демичеву. Через час и подумавши - что лучше это сделаю я.
Я тут же стал писать черновик письма - и первой легчайшей трещинкой наметилось то, что потом должно было зазиять: А. Т. настаивал на самых мягких и даже просительных выражениях. Особенно он не допускал, чтобы я написал "незаконное изъятие". А. Т. настаивал непременно это слово убрать, ибо их действия не могут быть "незаконными". Я вяло сопротивлялся. (На следующий день в Москве он ещё по телефону отдельно проверял - заменил ли я слово. К позору своему я уступил, переправил холуйским словом "незаслуженное". В затемнённый ум не входило более подходящее с теми же начальным буквами, чтоб исправлять меньше.)
После бессонной палящей ночи мы рано поехали в Москву. Там через несколько часов я узнал о горшей беде: что в тот же вечер 11 сентября были взяты и "Пир победителей", и "Республика труда", и лагерные стихи! Вот она была беда, а до сих пор - предбедки! Ломились и рухались мосты под ногами, бесславно и преждевременно.
Но заявление Демичеву я написал так, будто знаю об одном романе. Пересёк солнечный, многолюдный и совсем нереальный московский день; опять через пронзительный контроль вошел в лощёное здание ЦК, где так недавно и так удачно был на приёме; прошёл по безлюдным, широким, как комнаты обставленным коридорам, где на дверях не выставлено должностей, ибо и так всех знать должны, а лишь фамилии - неприметные, неизвестные, стёртые; и отдал заявление уже мне знакомому любезному секретарю.
Оттуда заехал в "Новый мир": А. Т. беспокоился насчёт "незаконных действий", хотел удостовериться изустно, что я убрал. И ещё очень важное он требовал: чтобы я никому не говорил, что отобран у меня роман! - иначе нежелательная огласка сильно затруднит положение.
Трещинка расширялась. Чьё положение?? верхов или моё? Нежелательная?.. Да огласка - одно моё спасение! Я буду рассказывать каждому встречному! Я буду ловить и искать - кому рассказать бы ещё, кто раззвонит пошире!.. (Взятие "Круга" вместе с крамольным "Пиром" оказалось не отяжелением, а облегчением: я смог громче говорить об изъятии.)
Но если сейчас открыть это Твардовскому - у него разорвётся сердце! Такая немыслимая дерзость как смеет закрасться в голову автора, открытого партийным "Новым миром"?!.. А что тогда будет с "Новым миром"?.. Нет, не готов А. Т. услышать этот ужас. Подготовить его к другому:
- Оказывается, не один роман взяли. Ещё - старую редакцию "Оленя и шалашовки" и лагерные стихи.
Гуще омрачился А. Т.:
- И стихи - не про папу и маму?..
Он окис. Но рад был, что один из перепечатков романа - уцелел и даже в сейфе "Правды" (я ведь собирался в "Правде" печатать главы!)
Однако, всё пришло в движение в этих днях, снят был из "Правды" Румянцев, и мой доброжелатель Карякин должен был в суете утаскивать роман и из "Правды".
Это было уже 20 сентября. За истекшую неделю после ареста Синявского и Даниэля встревоженная, как говорится, "вся Москва" перепрятывала куда-то самиздат и преступные эмигрантские книги, носила их пачками из дома в дом, надеясь, что так будет лучше.
Два три обыска - и сколько переполоха, раскаяния, даже отступничества! Так оказалась хлипка и зыбка наша свобода разговоров, и рукописей, дарованная нам и проистекшая при Хрущёве.
Попросил я Карякина, чтоб вёз он роман из "Правды" прямо в "Новый мир". Преувеличивая досмотр и когти ЧКГБ, не были мы уверены, что довезёт. Но довёз благополучно, я положил его на диванчик в кабинете A. T. и ждал Самого. Я не сомневался, что при виде спасённого экземпляра сердце A. T. дрогнет и он с радостью тотчас же вернёт роман в сейф. Я ясно представлял эту его радость! Пришёл А. Т., начался разговор - знакомая же толстая папка косовато лежала на диванчике. А. Т. углядел, подошёл и, не касаясь руками, спросил с насторожей: "Это - что?"
Я сказал. И - не узнал его, насупленного и сразу от меня отъединённого.
- А зачем вы принесли его сюда? Теперь -то, после изьятия, - (вот оно, законное изъятие!) - мы не можем принять его в редакцию. Теперь - за нашей спиной не прячьтесь.
Он меня как ударил! Не потому, что я за этот экземпляр испугался, у меня были ещё (и на Западе один), но ведь он-то думал, что это - из двух самых последних! Сценка, достойная врезаться в историю русской литературы! А. Т. любил, когда его журнал сравнивают с "Современником". Но если бы Пушкину принесли на спасенье роман, за которым охотится Бенкендорф, неужели бы Пушкин не ухватился за папку, неужели отстранился бы: "Я из хорошей дворянской фамилии, я камер-юнкер, а что скажут при дворе!"
Так изменилось место поэта в государстве и сами поэты. Но более того А. Т. отказался напечатать в "Новом мире" моё письмо с опровержением клеветы о моей биографии ("служил у немцев", "полицай" и "гестаповец" уже несли агитаторы комсомола и партии по всей стране). Две недели назад А. Т. сам посоветовал мне писать такое письмо (с загадочным "мне порекомендовали"). Но вот беда: я послал в "Правду" первый экземпляр своего письма, рассчитывая на лопнувшего теперь Румянцева, а Твардовскому достался второй. И слышу:
- Я не привык действовать по письмам, которые присылаются мне вторым экземпляром.
Так изменились поэты.
- И как же опровергать, пока арестован роман?.. Будут говорить: значит, что-то есть.
Это прозвучало уверенно-номенклатурно. Логика - если в 1965-м арестован роман - как можно утверждать, что автор не был полицаем в 1943-м? (Да не это, конечно! А - силы он не имел печатать моё опровержение, и надо было самому себе благовидно объяснить отказ как будто по убеждению.)
Я сидел потерянный, вяло отвечал, а Твардовский долго и нудно меня упрекал:
1) как я мог, не посоветовавшись с ним (!), послать за эти дни ещё три жалобы ещё трём секретарям ЦК - ведь я этим оскорбил Петра Нилыча Демичева и теперь ослаблю желание Петра Нилыча помочь мне.
Он так пояснил: "Если просят квартиру у одного меня - я помогаю посильно, а если пишут: "Федину, Твардовскому", я думаю - ну, пусть Федин и помогает".
И он видел здесь сходство? Как будто размеры события позволяли размышлять о каком-то "оскорблении", о каких-то личных чувствах секретарей ЦК. Да будь Демичев мне отцом родным - и то б он ничего не сдвинул. Столкнулись государство - и литература, а Твардовский видел тут какую-то личную просьбу... Я потому поспешил послать ещё три письма (Брежневу, Суслову и Андропову), что боялся: Демичев - тёмен, он может быть шелепинец, он прикроет моё письмо и скажет - я не жаловался, значит - чувствую себя виноватым.
Уж А. Т. прощал моей человеческой слабости произошедшую всё-таки огласку, что я не удержался, кому-то сказал об аресте романа. (Не удержался!.. - я специально пошёл в консерваторию на концерт Шостаковича и там раззвонил о своей беде.) Но: