Из дневника. Воспоминания - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симонов, должна признаться, имеет способность выводить меня, хотя бы ненадолго, из мрака.
25/II 47. С утра пошла в редакцию для двух неинтересных встреч: с Вержейской, с Захарченко69. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на сессии в Институте мировой литературы и громил Пастернака. Очень как-то (слово вырезано. – Е. Ч.): школка, немецкое; переводит удачно только сумбур чувств, а не политическое и пр.; «не наш», «пропащий»… Придя домой со всем этим сором в душе, я позвонила Борису Леонидовичу. Хотелось услышать его голос. Боже мой, теперь и переводить ему не дадут, ведь это – голод… Разговор был сначала незначительный, потом он сказал фразу, из которой я поняла, что он еще ничего не знает.
– Я звонил к одному из Александровских людей, Владыкину; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслушал благожелательно…70
Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком.
27/II 47. День без конца. Прием без конца. Люди без конца. Стихи без конца. Сутолока без конца.
Прием у меня и у Константина Михайловича.
Толпа поэтов в проходной.
Симонов на репетиции, и неизвестно, когда будет.
Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.
Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.
Наконец Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю), и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.
Целый день в редакции Некрасова. Целый день ждет Симонова: чтобы выпросить денег и прочесть стихи. Я с утра приняла ее первую; показала гранки; выслушала десять стихотворений; условилась, как, когда будем отбирать. Угостила завтраком. Но она не ушла, ждала. Она умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда наконец ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег; 2) мне не нравится одна строфа в политическом стихотворении… Симонов обещал гарантийное письмо в Литфонд.
Но не в этом дело. Произошло следующее.
Некрасова сидела, ожидая, где-то в кресле – как мне казалось, на другом конце комнаты. У моего стола сидела Алигер. Я показывала ей гранки стихов – и протянула гранки «Мальчика» Некрасовой. Та вдруг:
– Этой идиотки?
– Она вовсе не идиотка.
– Неправда! Она идиотка! Я знаю наверняка! Терпеть не могу шизофренической поэзии! Если вы станете ее защищать, я с вами поссорюсь.
– Прочтите.
Она прочла «Мальчика» и согласилась, что это очень хорошо.
Вдруг подошла Некрасова.
– Мне очень нравится ваш лексикон, т. Алигер, – сказала она.
О, как это непереносимо71.
29/II 47. А сегодня мерзко. Всё, с начала до конца.
Я как-то проспала и в то же время не выспалась. Встала с головной болью. Собиралась в редакцию к двенадцати, но пришлось спешно бежать к одиннадцати, потому что у меня была книжка Сельвинского, которая понадобилась Симонову, пришедшему спозаранку.
Я примчалась – однако он долго был занят бухгалтерскими делами.
Пришел Ошанин, вызванный Кривицким, хотя ни я, ни Симонов его не звали.
Стараясь быть возможно мягче, я объясняла ему, что он не лирик.
Он старался быть весьма корректным, но все же успел мне сообщить, что мое мнение – вкусовщина и что ему жаль, что Симонов из моих рук получил его стихи.
Что я могла ответить на это. На первое – ничего, на второе – тоже, потому что не могла же я ему сказать, что Симонов говорит о нем: «бездарен, как стол», «тринадцать лет знаю – и ни одной строки» и пр.
Он вышел и заговорил у окна с Ивинской.
Ивинская сообщила: он говорил сквозь слезы.
Когда вошли ко мне Симонов и Кривицкий, я сказала, что Кривицкий виноват, что незачем было звать Ошанина и мне сейчас совершенно бесплодно его огорчать.
Кривицкий, как всегда, не понял слова «бесплодно» и стал объяснять, что нужно быть смелым и прямым.
Смелым! Но в данном случае – для чего? Разве человек, пишущий пятнадцать лет, поверит, что он не поэт?
Симонов мягко, но твердо сказал Кривицкому, что приглашать поэтов без нас – не следует.
Кривицкий отравил бы меня, если б мог.
И отравит когда-нибудь.
Но Симонов недвусмысленно всячески «поднимает» меня.
Потом Ольга Всеволодовна доложила, что приходил Ковынев и сказал, что мы все интриганы, а Симонов обещал напечатать его поэму. Я спросила Константина Михайловича, правда ли это? Он вспылил, схватил перо и написал:
– Ввиду того, что Вы сказали, что я обещал напечатать Вашу поэму, которой я не читал, – я читать ее не буду.
И дал записку Ольге Всеволодовне, не желая слушать никаких объяснений.
А мне хотелось, чтобы он выслушал и чтобы прочел.
Но говорить толком как-то нельзя было. Все – наспех, под звон телефонов. И хотя и благородно, но каждую минуту с оглядкой на Кривицкого:
– Саша, это я верно сделал?
Потом показал мне свои последние стихи: На день рождения72.
Со второй половины они совсем хорошие – с подспудной грустью, – и потому мне легко было хвалить их – и легко было бранить первую строфу, очень плохую.
3/III 47. С утра была в редакции, работала с Уриным, Ойслендером.
Потом Ивинская уговорила меня пойти на совещание молодых, послушать «руководящие» доклады. Я согласилась, желая сама, своими ушами послушать о Пастернаке
Кировский дом пионеров. Капусто с пылающими щеками. Мы втроем в бельэтаже – опоздали, – Фадеев уже говорит. За столом как-то кучей президиум: Михайлов73, Маршак, Тихонов, Федин. Впервые я увидела Фадеева (видела в Казани, спала рядом на стульях, но тогда не разглядела). По-моему, очень неприятное лицо с хитрым и злым ртом и белыми глазами.
Говорит с темпераментом, умело, но, по существу, плоско и неумно. О Пастернаке мягче, чем я думала (говорят, ему сверху приказали слегка поприкрутиться), не по первому разряду, а по второму, но в достаточной степени гадостно. О немецкости – нет, о чуждости – тоже нет, но индивидуализм, бергсонианство, ничего, кроме «Девятьсот пятого года» и Шмидта74, невнятица, не может ничего дать молодежи и пр. пошлости. (Странно: я уже всё просто забыла и мне смерть как скучно вспоминать.)
В перерыве мы спустились вниз. В вестибюле Алигер, Тушнова, Недогонов, Наровчатов – множество всякого народа. Мы пересели во второй ряд. Доклад Перцова о поэзии. Нескладно, приблизительно, невнятно, бездарно. Тоже о Пастернаке. Вот в 46-м году вышло «Избранное». Что же позволяет себе поэт печатать в этом «Избранном?» (Жду с замиранием сердца: что же?) Строфы, которые так трудны, что пробираться через них – неокупающийся труд. И цитирует совершенно понятное, легкое об Урале (без родовспомогательницы и пр.)75.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});