Песнь Соломона - Тони Моррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Томми, ты убил кого-нибудь на войне?
— Нескольких прикончил собственноручно.
— Прямо руками?
— Штыком. Солдаты 92-го полка имели обыкновение пользоваться штыками.
— Ну, а какое ощущение?
— Несимпатично. Чрезвычайно несимпатично. Даже зная, что в противном случае он сделал бы точно то же с тобой, все равно чувствуешь, что ты поступаешь на редкость вульгарно.
Все посмеялись, как всегда, над специфической манерой Томми.
— Так вот почему в армии служить невмоготу, — заметил какой-то толстяк. — Ну, а если просто по городу гуляешь и вдруг встретишь зверюгу расиста?
— Я с удовольствием укокошил бы паразита, — сказал один из посетителей, крепкий, кряжистый человек.
— Давай, давай, повторяй-ка это почаще. Не сегодня-завтра за решетку угодишь.
— А у меня голова не кудлатая.
— Сделают тебе кудлатую, не беспокойся.
— Поработают как следует кастетом, все тебе приведут в порядок, и прическу, и саму башку.
Из всех собравшихся один Имперский Штат искренне засмеялся, смех остальных, показалось Молочнику, прозвучал натянуто и нервно. Каждый знал, его в любой момент могут задержать на улице, а там доказывай, как хочешь, кто ты и где находился во время убийства, допроса все равно не избежать, и процедура эта будет очень неприятной.
Да к тому же еще одно. С недавних пор у Молочника создалось впечатление, что какой-то негр и в самом деле то ли участвует в некоторых убийствах, то ли оказывается их свидетелем. Откуда это выплыло, например, что Уинни Рут не любит модных ботинок? На убитом юноше и в самом деле были такие ботинки? Об этом что, в газетах напечатали? Или это просто красочная деталь, вымышленная изобретательным шутником?
Владельцы парикмахерской объявили перерыв. «Закрыто, — сказали они новому посетителю, ткнувшемуся в дверь. — Мы закрываемся». Разговоры потихоньку смолкли, но, казалось, людям не хотелось расходиться. Медлил и Гитара, но вот наконец он накинул куртку, притворился, будто боксирует с Имперским Штатом, и догнал Молочника в дверях. Кое-где в лавчонках Южного предместья засветились витрины, украшенные тусклыми гирляндами. Они казались еще более тусклыми сейчас, перед рождеством, когда все фонарные столбы были увешаны развевающимися бумажными вымпелами и колокольчиками. И только в центре города огни были большими, праздничными, яркими и полными надежды.
Друзья шли но Десятой улице, направляясь в комнату Гитары.
— Муть какая-то, — сказал Молочник. — Отвратная, мерзкая муть.
— Вся наша жизнь такая, — ответил Гитара. — Мутная и отвратная.
Молочник кивнул.
— Железнодорожный Томми сказал, тот парень был в модных ботинках.
— Он так сказал? — переспросил Гитара.
— Он так сказал. Да, и ты это слышал. Мы тогда вес засмеялись, и ты вместе со всеми.
Гитара покосился на него.
— А что тебе-то?
— Я отлично вижу, когда меня хотят отшить.
— Видишь, ну и молодец. Порядок. Может, я не расположен это обсуждать.
— Ты со мной не расположен это обсуждать, верно я понял? Там, в парикмахерской, ты так и рвался все обсудить.
— Слушай, мы ведь давно дружим, правда? Но из этого совсем не следует, что мы с тобой одинаковые. Мы не можем обо всем быть одинакового мнения. Что тут особенного? На свете разные люди живут. Одни любопытные, а другие нет; одни разговаривают, а другие орут; одни пинаются ногами, а других пинают. Твой папаша, например. Он из тех, кто сам пинается. Когда я в первый раз в жизни увидел его, он нас вышвырнул пинком из нашего дома. Вот тут-то она проявилась - разница между тобой и мной, тем не менее мы стали друзьями…
Молочник остановился, взял за руку Гитару и повернул его лицом к себе.
— Я надеюсь, ты завел весь этот разговор не для того, чтобы читать мне какие-то идиотские лекции.
— Какие лекции? Я просто хочу, чтобы ты понял одну вещь.
— Так скажи мне эту вещь. И не пудри мне мозги своими вонючими идиотскими лекциями.
— А что такое лекция, по-твоему? — спросил Гитара. — Это когда тебе приходится молчать целых две секунды подряд? Это когда говорит кто-то другой, а сам ты слушаешь его молча? Это, по-твоему, лекция?
— Лекция — это когда с человеком тридцати одного года говорят, как с десятилетним мальчишкой.
— Ты мне все-таки позволишь закончить?
— Высказывайся. Сделай милость. Но не таким дурацким тоном. Словно ты — господин учитель, а я сопливый мальчишка.
— В том-то все и дело, Молочник. Тебя гораздо больше интересует мой тон, чем то, что я скажу. Я пытаюсь тебе втолковать, что нам совсем не обязательно по любому поводу друг с другом соглашаться, что мы с тобой разные люди, что мы…
— То есть у тебя есть какой-то говенный секрет и ты не хочешь им со мной делиться.
— Нет, просто существуют вещи, которые мне интересны, а тебе нет.
— А почем ты знаешь, что мне эти вещи неинтересны?
— Я знаю тебя. Я давно тебя знаю. Ты водишь компанию с разными пижонами, ездишь на пикники на остров Оноре и готов посвятить пятьдесят процентов своей умственной энергии размышлениям по поводу чистейшего дерьма. Ты крутишь роман со своей рыжей сучкой, в Южном предместье у тебя тоже есть шлюха, и один черт знает, сколько ты их завел еще на промежуточных ступеньках общества.
— Я ушам своим не верю! Столько лет мы дружим, и для тебя так важно, на какой улице я живу?
— Не живешь, а прикололся. Ты ведь нигде не живешь. Ни на Недокторской, ни в Южном предместье.
— Ты мне завидуешь.
— Ни капли.
— Кто тебе мешает ездить повсюду со мной? Я ведь брал тебя на Оноре…
— Чхать мне на Оноре! Ты понял? Если я когда-нибудь отправлюсь в эту райскую обитель чернокожих, то прихватив ящик динамита и спички.
— А тебе ведь там нравилось.
— Никогда мне там не нравилось! Я просто ездил туда с тобой, но мне там никогда не правилось. Никогда!
— Почему тебя так раздражают негры, покупающие летние домики? Что с тобой, Гитара? Ты готов обрушиться на всех негров, которые не занимаются мытьем полов и не убирают хлопок. Мы ведь не в Монтгомери, штат Алабама.
Гитара злобно взглянул на него и вдруг расхохотался.
— А ведь ты прав, Молочник. Прав, как никогда. Это точно не Монтгомери, штат Алабама. Слушай-ка, а что ты стал бы делать, если бы наш город вдруг превратился в Монтгомери?
— Я бы купил билет на самолет.
— Вот именно. Итак, сегодня ты узнал о себе нечто, о чем до сих пор понятия не имел: ты узнал, кто ты такой и что собою представляешь.
— Совершенно справедливо. Я человек, не желающий жить в Монтгомери, штат Алабама.
— Ничего подобного. Ты человек, который не может там жить. Если тебя прижмет, ты расквасишься. Ты не серьезный человек, Молочник.
— Серьезный — это то же, что несчастный. Я насмотрелся на серьезных. Серьезный мой старик. Мои сестры серьезные. А уж серьезней моей матери никого не найдешь. От серьезности она скоро зачахнет. Я как-то недавно видел из окна, как она возилась в садике возле нашего дома. Холодина зверская, но она сказала, ей непременно надо посадить какие-то луковицы и сделать это до пятнадцатого декабря. И вот она ползает по промерзшей земле на коленях и выкапывает луночки в земле.
— Ну-ка, ну, я что-то не пойму, в чем тут суть.
— Суть в том, что ей хотелось посадить эти цветы. Ее никто не заставлял. Она сама любит сажать цветы. Очень любит. Но если бы ты видел ее лицо. Казалось, несчастнее ее нет никого на свете. Мученица. Так зачем же ей это? Я никогда не слышал, как она смеется. Иногда улыбается, это да, и даже, бывает, вроде бы хмыкнет. Но я знаю: мать ни разу в жизни не расхохоталась вслух.
И внезапно без малейшего перехода и даже не замечая, как это у него вышло, он стал описывать Гитаре сон, в котором ему приснилась мать. Он назвал это сном — ему не хотелось объяснять Гитаре, что все это произошло в действительности, что он на самом деле это видел.
Он стоял на кухне возле раковины и ополаскивал кофейную чашку, потом внезапно посмотрел в окно и увидел, что Руфь роет лунки в саду. Она выкапывала маленькие ямки в земле и засовывала в них что-то, похожее на небольшие луковки. Он рассеянно глядел на мать в окно и вдруг заметил: из выкопанных ею лунок стали вырастать тюльпаны. Сперва из одной лунки поползла тоненькая зеленая трубочка, потом два листика раскрылось на стебле, одни развернулся на одной стороне стебелька, другой — на второй. Молочник потер глаза и снова посмотрел в окно. Теперь уже несколько стеблей зеленело позади нее на земле. То ли она посадила их когда-то раньше, то ли они так долго пролежали в мешке, что начали прорастать. Трубочки тянулись ввысь, и вскоре их стало так много, что они наползали друг на дружку и на Руфь. А она по-прежнему не замечала их и не оглядывалась. Все копала, копала. Вот на кончиках некоторых стеблей начали распускаться цветы, кроваво-красные тюльпаны покачивались, прикасались к спине Руфи. И наконец она заметила их, увидела, что цветы выросли, раскачиваются и дотрагиваются до нее. Молочник думал, она отпрыгнет в испуге или хотя бы удивится. Но нет. Руфь отклонилась от цветов и даже оттолкнула их рукой, но с озорством, игриво. А цветы все росли, росли и под конец закрыли ее всю до плеч, и он лишь видел, как она машет руками над раскачивающимися хищными головками цветов. Они душили ее, не давали вздохнуть, они тянулись к ее рту мягкими остроконечными губами. А она лишь улыбалась и отмахивалась от них, словно от каких-то безобидных бабочек.