Страхи (сентябрь 2008) - журнал Русская жизнь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну - пикник. Лужайка-полянка-водоем-скатерть. Съехавший с проселка криво стоящий «жигуль». Запах костра, у соседей волейбол и что-то такое ротаровское из динамиков. Стайка местной допризывной молодежи, принявшая чернил в законный выходной. Это их место и вообще. Долгое и унылое задирательство. Долгая некрасивая драка с тасканием за рубашки. Обещание вернуться. Догон по 250. Ремни на кулаках. Женщину пятерней в лицо, ребенку подножку, бугага. Отец семейства долго кричит «не подходи!», после чего убивает главного двумя звонкими ударами дрына.
Муравьи по лицу.
Не дождутся Коляна в армии, и мотоцикла «Ява» у него не будет.
Выездная сессия в неприспособленном ДК по месту жительства потерпевших. Из неохраняемой комнаты свидетелей по одному выкликают городских. Последняя, и без того пуганая клуша, остается наедине со шпаной в выходных костюмах. Один встает к двери, другой присаживается напротив. Тот, у двери, по струнке висящей на стене для самодеятельности гитары: дин-н-нь! И смотрят, смотрят в упор ласковым взглядом катающих слюну мерзавцев. Все. Клуша дает сбивчивые, но правильные показания, усердно топя друга, с которым 15 лет домами, семьями и «жигулями».
Нечто похожее о превышении самообороны в советском кино уже было десятью годами раньше, называлось «Без права на ошибку». Но там берег терроризировали мажоры в белых штанах и темных очках - не хватило сценаристу пороху дать адекватный социальный портрет гопоты. В «Средь бела дня» на полянке честно куражился гегемон, сельский паренек с набитыми кулаками.
Если рожденный в те же годы в США жанр «яппи в опасности» был комическим поиском приключений выросших в оранжерее баловней; если глаженый американский чистюля открывал для себя на час другую, зазеркальную Америку и вырывался из нее наутро в перьях, но с адреналином в сердце, - русский жил в другой России всегда. На свету, в метро, на кухне за занавесками она давала ему забыть, кто в доме главный, и тем унизительней был возврат в блатную реальность.
За городом. Субботним вечером, когда от души намахались веслом и пора ставиться, и взгорок хорош, дно песчаное, а умный правит к острову с крапивой и комарами - зачем? А вон деревня на взгорке, в час с танцев пойдут. И идут в час с танцев, и долго надсадно орут, что вот счас к вам переплывем, палатку к дереву подвесим, баб отыбем, а после и вас, москвичей, только мокнуть неохота. Умный никогда в этих местах не был, но видел, что - деревня. И знал, что в час - пойдут.
В транспорте. В электричках - всегда, там у них змеюшник. В праздники заполночь - и в метро. Когда входит шобла и начинает бить стекла, резать сиденья, ссать по углам, выковыривать с окон резиновую оплетку, краешком глаза кося на припозднившихся: кто-кто у нас такой смелый? Ясно - баба; мужики все умные. Сиди, баба, не возникай. Выкатятся всегда не на конечной, а станцией раньше, к пригородным поездам. Всегда.
Про армию не базар, она из них и состоит. Когда однажды в сотый раз обсуждали дедовщину, умный спросил: ребята, а вы животных одного пола в одну клетку садите? нет? а здесь чего? Сто восемьдесят однополых зверьков в одной комнате в два яруса. И чего вы хотели?
Этой России в день города - любого города! - не продают жидкостей - любых жидкостей! - в стеклянной таре. Заодно и нам, фраерам.
Этой России выходные выкатывают парами: 1-2 января, 1-2 мая, 7-8 ноября. Потому что после одного выходного вся она будет свинья свиньей, все равно без толку.
В этой России отменили плату за проезд. В Мытищах, например, транспорт долгое время был бесплатный. Потому что все равно не платят, а контролеров бьют.
Перевожу с русского на русский: перед этой Россией капитулировало самое сильное и жестокое в новейшей истории государство.
Это она смотрит в упор, дергает струну и разговаривает тихо и даже местами вежливо, чуя свою злобную силу.
Она - главная.
Она - не боится.
Захар Прилепин
Страшнее, чем смерть
Записки смелого человека
Мне уже много лет, а я только недавно стал замечать, как людям страшно.
Им так страшно, что меня это напугало. Я стал думать, что мне тоже надо бояться.
Я никогда не искал близости с людьми, не пытался разделить их хлеб, их нежность, их горечь, их вино. Это получилось ненароком, шаг за шагом, рюмка за рюмкой. Нас сталкивало, мы сближались, подвернувшиеся друг другу на сто первом случайном повороте, каждый из которых по странному стечению обстоятельств именуется судьбой.
Так мне пришлось удивляться страхам одного человека, досадовать на ужасы второго, прятаться от маний третьего; и всякий раз я полагал, что это случайность.
Но оказалось, что это закономерность.
До 33 лет я был уверен, что смерти нет.
Скажу больше. Я был уверен, что между мужчиной и женщиной нет противоречий, пока не узнал об этом от женщин. Я был уверен, что детство никогда не кончается, пока несколько окружавших людей не стали называть меня по имени-отчеству; только с годами я понял, что они не шутят. Я был уверен, что нет еврейского вопроса, пока не узнал об этом от евреев. Я даже думал, что русского вопроса не существует, пока Россия, согласно заветам одного мудреца, не слиняла в три дня, оставив на пустыре крыс с ледяными глазами и нестерпимо наглыми повадками.
Тут вот еще смерть.
Раз за разом, от одного близкого человека, от третьего и от пятого я узнал, что о смерти они думают чаще, чем, например, о восхитительных, полных глубокого смысла и нескончаемой радости отношениях меж голым мужчиной и еще более голой женщиной.
Я раскрывал глаза и недоверчиво ухмылялся, как какой-нибудь Квакин из книжки «Тимур и его команда».
- Ты че? - спрашивал я, заглядывая в глаза милому собеседнику, внутренне готовый расхохотаться вместе с ним. Но он никак не хохотал.
До сих пор не хохочет.
- Да. Я все время думаю о смерти, - говорил он, нестерпимо красивый, юный, с властными скулами, полный мышц и гуттаперчевых костей.
- Тебе 25 лет, - говорил я ему. - Ты знаешь, какая жизнь длинная? Даже я не знаю. Она такая длинная, что ее пережевывать уже нет сил, глотаешь огромными кусками - но они, б…дь, стрянут в горле, дышать нечем, ни туда, ни сюда.
- Нет, - сказал он, тряхнув на ветру пушистой головой.
Листья посыпались. Я подобрал один - он был хрусток и молод: на свет проглядывались зеленые жилы, полные влаги, крови и еще не знаю чего там, лимфы, семени, сахара и соли.
- Даже за три года можно прожить три жизни! - говорил я другим, куда более взрослым. - В этом трехлетии будет удивительно много смысла, и при самом малейшем желании ты накопишь себе несметное количество амулетов и безделушек, которые можно будет нежно перебирать целую вечность, бездонное количество времени. Хоть целый год.
Иногда мне кивали в ответ с таким пронзительно понимающим видом, словно я пришел в камеру к смертнику и предложил ему восхититься стройностью сочиненного мною вчера на ночь стихотворения.
- Я чего-то не понимаю? - спросил я.
- Ты чего-то не понимаешь, - ответили мне.
- Если ты не лжешь, - добавили мне.
Неожиданно я стал вспоминать, что все наши бесшабашные пьянки, такие мне органичные, такие светлые во мне, - давно уже едва ли ни для каждого третьего моего собеседника стали единственным способом избежать кромешного ужаса, от которого уже никто не защищает: ни мама, ни ароматная юбка, ни редкая сладость побед.
Еще я стал все чаще встречать людей, которые отказываются от этих пьянок или пьют равнодушно, не глядя на стол и не пьянея, - потому что знают наверняка, что все это не избавленье, потому что белая, сорокаградусная дура, хоть жаркая она, хоть ледяная - не спасает! не хранит! не бережет! не избавит никогда от неминуемого!
Мало того - делает мысли о неминуемом настолько больнее, острее и объемнее, что хочется прекратить все это немедленно, разом, с балкона наземь. Или еще как (много ли ума надо для дурацкого дела).
Иногда мне хочется прижать дорогих моих, любимых и хороших людей к груди и дышать им в волосы, потом в глаза, потом в сердце: ведь не будет ничего! То есть - ничего плохого! Разве вам об этом не сказали?
- Если ты не лжешь, - ответили мне ледяным голосом.
- Я не лгу, - сказал я; отчего-то бровь моя вздрагивала.
- Ты не о том отвечаешь, - сказали мне неживым голосом. - Ты лжешь, что сам это не чувствуешь.
Я подумал. Насколько это возможно в моем случае. То есть несколько секунд не разговаривал, не произносил тосты, не смотрел бессмысленно в потолок, не щекотал какого-то теплого человека.
- Почему? - сказал я. - Я тоже несколько раз об этом думал. Но ничего не придумал. И поэтому я не понимаю, отчего вы, смерть подушками глуша, бессонны? Отчего не спите, прислушиваясь к себе? Отчего глаза ваши то зажмурены до кромешной слепоты, то расширены зачарованно?