Молчание в октябре - Йенс Грёндаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спрашивал себя, что бы я сказал инспектору музеев, если бы его жена не села рядом со мной в машину как раз в тот момент, когда он покончил со своими откровениями. Боюсь, что это не имело бы ровно никакого значения, явись она минутой раньше или позже. Он парализовал меня, зажал меня в углу на заднем сиденье такси, и он, наверное, и сам понимал, насколько я буду безответен и обезоружен. Но для чего он рассказал мне эту историю и почему именно в этот вечер? Почему Астрид никогда мне об этом не рассказывала? Быть может, потому, что он лгал? Но зачем ему лгать, зачем выставлять себя в столь неприглядном свете, рискуя лишиться моей дружбы? И почему Астрид умолчала об этом эпизоде? Ведь если бы она сама, по доброй воле рассказала мне об этом, причем в несколько отредактированной версии, то это могло лишь послужить доказательством ее правдивости и супружеской верности. Быть может, если бы она поведала мне об этом небольшом эпизоде со своей иронической и успокоительной улыбкой, то я теперь мог бы доканать инспектора музеев этим фактом и одновременно все-таки выслушать его версию, согласно которой она оставила его руку на своем колене, то ли по рассеянности, то ли из ложно понятого чувства такта. А может быть, она на самом деле, было ли то во время недолгой поездки к дому или в течение часа во время ужина, обдумывала или по крайней мере тешилась мыслью о том, каково было бы лечь в постель с инспектором музеев, или, возможно, сама мысль об этом, пусть даже она никогда не была воплощена в жизнь, показалась ей постыдной и почти преступной. Я думал об удивительной терпимости Астрид к его амурам с ученицами художественной академии. Была ли она столь терпима оттого, что хотела оправдать перед собой свой короткий тет-а-тет с этим человеком? Я вспомнил ее смех в автомобиле по пути домой, однажды, с такого же званого ужина, как сегодня вечером, когда я пустился в философские рассуждения о том, как мало люди, в сущности, знают друг о друге, и в качестве примера привел случай с инспектором музеев. Над ним ли она смеялась? Или, может быть, надо мной или над собой? А может быть, она вспомнила совсем другую историю, которую мне никогда не доведется услышать?
Наверное, не имело особого значения, была ли история, рассказанная инспектором, правдивой или нет. Если даже это было правдой, то в любом случае на самом деле ведь ничего такого не случилось. И если даже чья-то рука на несколько минут задержалась на колене моей жены, то это могло означать лишь то, что многие не совсем уместные поступки и заблуждения человек обычно пытается выбросить на свалку своей памяти. Мало ли мимолетных случаев в жизни? Если же эта вполне невинная история была чистой воды вымыслом, то это лишь подкрепляло мое закравшееся подозрение о том, что инспектор музеев рассказал мне ее вовсе не для того, чтобы, торжествуя, похвалиться тем, что даже Астрид, сама неприступная, недосягаемая Астрид, на какой-то момент дрогнула перед его хваленой неотразимостью соблазнителя. Скорее всего, он рассказал мне об этом для того, чтобы убедиться в своей прозорливости, в том, что он правильно усмотрел трещину в моем явно непрочном фасаде соломенного вдовца, когда нынешним вечером расписывал, как художник в черном на глазах у всех лапал мою дочь. Не исключено, что он изложил эту пикантную историю только для того, чтобы намекнуть мне, что он понял или во всяком случае смекнул, догадался, пронюхал о том, что тут «не без дыма в кухне» или чего-то в этом роде, как выразилась по телефону моя мать. Но почему его вообще должно интересовать то, что происходит между мною и Астрид? Быть может, оттого, что его отчаянье было вполне искренним, когда после ухода его скучной жены за сигаретами он сказал о том, какой я счастливый муж? Быть может, оттого, что все его романы с этими гладкокожими, пышнотелыми ученицами художественной академии были своего рода плотским выражением отчаянной сублимации? Быть может, он, как и многие другие, втайне вожделел к Астрид и потому радовался, что я вот-вот утрачу то, к чему он сам никогда не смел приблизиться? Я попытался вспомнить, что же, в сущности, происходило тем летом, во время нашего путешествия по Греции, когда он столь героически спас от гибели в море щеночка Розы. Быть может, он сделал это ради того, чтобы покрасоваться перед Астрид, демонстрируя решительные движения своего загорелого, в те годы все еще мускулистого тела спасателя утопающих. Но я не смог обнаружить ни единого слова, ни единого двусмысленного замечания, ни даже какой-нибудь мимолетной внушающей опасение сценки, которые могли бы хоть чем-то подкрепить мои подозрения. Те каникулы запомнились испорченной фотопленкой, знойным маревом с редкими островками тени, отблесками на оплетенной бамбуком бутылке вина, омарами кармазинного цвета, загорелыми плечиками детей, их выцветшими на солнце головенками, полными песка, бирюзово-голубыми языками моря за ставнями и темным, призывным лоном Астрид в полутьме комнаты в часы послеобеденного отдыха.
Проснувшись, я не сразу осознал, где нахожусь. Вокруг меня была тьма, прорезаемая отвесно падающим волокнистым шнуром золотистого света, который протянулся от потолка до самого пола, словно в стене образовалась щель, через которую в комнату проник странный, потусторонний свет из какого-то другого мира, из другого дня. Я повернулся на бок и увидел освещенные окна сквозь узкую полоску между шторами, которые я неплотно задернул перед тем, как лечь спать. Я долго сидел на краю постели, растерянный, не совсем очнувшийся ото сна, а затем встал и подошел к окну. Конторы на верхних этажах зданий были пусты, белые рубашки служащих перестали мелькать в окнах, но они тем не менее были ярко освещены. Я продолжал стоять у окна, глядя на вечернее движение далеко внизу, на Лексингтон-авеню, на цепочку белых и красных огоньков мчавшихся автомобилей вдоль тротуаров, по которым в противоположных направлениях двигалась бесформенная, изменчивая, неразличимая сверху масса человеческих фигур. А вскоре и я, приняв ванну и сменив рубашку, войду в лифт и, спустившись вниз, в вестибюль с колоннами из светящегося стекла, сам превращусь в песчинку в толпе других таких же песчинок, которые пересекаются друг с другом, несхожие и одновременно одинаковые, направляясь каждая своим путем, увлекаемые одним и тем же неудержимым потоком без определенной цели и направления.
4
Когда я проснулся, солнце уже переместилось на другую сторону и теперь отбрасывало послеполуденные лучи на фасады домов на противоположном берегу озера. Мне вдруг пришло в голову, что впервые после отъезда Астрид я не удивился ее отсутствию. В первый раз за все эти дни не надеялся в припадке минутной забывчивости услышать звуки из ванной или кухни, плеск воды или стук чайной ложечки о чашку. Я начал привыкать к одиночеству и вести себя в нем, не ощущая надобности считаться с присутствием в доме жены. Я уснул, разлегшись на середине двуспальной кровати, вместо того чтобы лечь на ту сторону, которая обычно составляла часть моей ночной территории. Я стал бросать сигаретные окурки в унитаз, от чего Астрид удалось отучить меня много лет назад. Теперь я ставил на проигрыватель те пластинки с джазом, которых не слушал годами, потому что она их терпеть не могла, а по вечерам стал довольствоваться бутербродами, хотя мы с ней все эти восемнадцать лет ежевечерне готовили горячий ужин, как бы ни выматывались за день. Меньше чем за неделю какая-то часть меня уже привыкла к одиночеству, несмотря на то, что мысли мои были постоянно заняты ею и ее исчезновением. Я уже мог представлять себе подробности своего существования без нее, хотя пока что совершенно не был уверен в возможности такой перспективы. Бродя без цели по квартире босиком или вяло сидя за письменным столом и наблюдая, как тени окутывают деревья внизу на набережной, я думал о том, как быстро самые экстремальные обстоятельства обретают черты тривиальности. И мое решение осуществить свою запланированную поездку в Нью-Йорк было как бы вопреки этой экстремальности, вопреки исчезновению Астрид, которая присвоила себе непонятное право перевести нашу жизнь в русло, о котором я имел лишь смутные и тревожные представления. Я знал только то, что вступил в полосу перемен, которые происходят с ней, с нами. Но не знал, к чему это приведет. Бывали моменты, когда я чувствовал себя ужасно обиженным, но через какое-то время снова начинал казниться и упрекать себя в том, что дал ей уехать и что не в силах перестать думать о причине ее отъезда. Я был уверен в том, что это моя вина, но вместе с тем не мог не задавать себе вопроса, неужто я и вправду так уверен, что все зависело исключительно от меня. Скорее всего, это следствие моей обычной эгоцентричности, моих бесконечных бессмысленных размышлений, которые, как привязанные, вертятся вокруг моего застывшего «я», подобно вращению лун вокруг пустынной планеты. Скорее всего, бессмысленно спрашивать, почему она уехала. Возможно, она и сама не смогла бы ответить на этот вопрос.