Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - Сильвио Пеллико
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я остался один, мое сердце, с некоторого времени неспособное к глубокому религиозному чувству, умилилось, и я молился. Это была молитва о ниспослании благословений на Шиллера, и я закончил эту молитву словами: «Сделай так, чтобы я различал в людях те качества их, которые привлекли бы меня к ним. Я приму все муки заточения, но молю Тебя, Боже, сотвори любовь во мне к людям! Молю Тебя, избавь меня от мук ненависти к моим ближним!»
В полночь я услыхал шаги в коридоре. Загремели ключи, отворяется дверь. Это пришел капрал с двумя стражами произвести обыск.
— Где мой старик Шиллер? — спросил я, желая его видеть. Он оставался в коридоре.
— Здесь я, здесь, — отвечал он.
И, подойдя к доскам, на которых я лежал, он снова пощупал мне пульс, беспокойно наклонившись посмотреть на меня, как отец наклоняется над постелью больного сына.
— А что я теперь вспомнил: ведь завтра четверг! — проворчал он, — ведь только четверг!
— Что вы хотите сказать этим?
— Да то, что доктор обыкновенно приходит по утрам в понедельник, среду и пятницу — и только, и что завтра он, вероятно, не придет.
— Не беспокойтесь об этом!
— Как тут не беспокоиться! Во всем городе только и разговору, что о вашем прибытии, господа, и доктор не может не знать этого. Какого же черта не постараться ему сверх обыкновения прийти один лишний раз?
— Кто же знает, что он не придет завтра, хоть это и четверг?
Старик ничего не сказал, но сжал мне руку с такою страшною силой, что чуть не раздавил ее. Хоть и больно мне было, но мне было приятно это. Это похоже на удовольствие, испытываемое влюбленным, когда случится, что его возлюбленная, танцуя, наступит ему на ногу; он почти вскрикнул бы от боли, но вместо того он улыбается и считает себя счастливым.
LXI
В четверг утром, после мерзейшей ночи, ослабленный, с отбитыми костями на этих голых досках, я был в страшном поту. Пришли с обыском. Супер-интенданта не было, так как в это время ему было неудобно, он пришел после, несколько позже.
Я сказал Шиллеру:
— Посмотрите, как я облит потом, ведь мне очень холодно, мне бы надо тотчас же переменить рубашку.
— Нельзя! — крикнул он грубым голосом.
Но украдкой он сделал мне знак глазами и рукою. Когда уходили капрал и солдаты, он снова мне сделал знак в то время, как запирал за собой дверь.
Немного спустя, он появился снова, неся мне одну из своих рубашек, вдвое длиннее меня.
— Для вас, — сказал он, — она немножко длинна, да теперь у меня здесь нет других.
— Благодарю вас, мой друг, но так как я привез с собою в Шпильберг полный сундук белья, то, надеюсь, мне не откажут дать одну из моих рубашек, будьте так добры, сходите к супер-интенданту и попросите у него одну из них.
— Синьор, вам ничего давать не приказано из вашего белья. Каждую субботу вам, как и другим арестантам, будет выдаваться казенная рубашка.
— Добрый старик, — сказал я, — вы видите, в каком я положении, маловероятно, что я когда-нибудь выйду живым отсюда: я никогда не смогу ничем вознаградить вас.
— Стыдитесь, синьор, — вскричал он, — стыдитесь! Говорить о награде тому, кто не может оказать вам услуг! Тому, кто едва может снабдить тайком больного, чем бы осушить тело, обливающееся потом!
И, грубо набросив на меня свою длинную рубашку, он ушел, ворча, и захлопнул дверь со страшным шумом.
Через два, этак, часа он принес мне краюху черного хлеба.
— Это вот, — сказал он, — порция на два дня.
Потом он стал гневно прохаживаться.
— Что с вами? — спросил я. — Вы сердитесь на меня! Да ведь я же надел вашу рубашку, которую вы мне одолжили.
— Я сержусь на доктора, который, хоть сегодня и четверг, мог бы, однако, прийти!
— Терпение! — сказал я.
Я говорил: «Терпение!», — а сам не находил никаких средств лежать так на досках, даже без подушки: все мои кости болели.
В одиннадцать часов мне был принесен обед одним арестантом в сопровождении Шиллера. Обед составляли два железных горшка: в одном сквернейшая похлебка, в другом вареные овощи, приправленные таким соусом, один запах которого вызывал тошноту.
Я было попытался проглотить несколько ложек похлебки, но не было никакой возможности.
Шиллер твердил мне:
— Будьте пободрее, старайтесь привыкнуть к этой пище, иначе и с вами случится то же, что и с другими: придется грызть только один хлеб и умереть потом от истощения.
В пятницу утром пришел наконец доктор Бейер. Он нашел у меня лихорадку, приказал мне дать соломенный тюфяк и настоял на том, чтобы я был выведен из подземелья и переведен в верхний этаж. Но этого сделать было нельзя: там не было места. Но было сделано о том донесение графу Митровскому, губернатору двух провинций Моравии и Шлезии, живущему в Брюнне, и граф приказал, чтобы, в виду серьезности моей болезни, мнение доктора было приведено в исполнение.
В комнату, которую мне дали, проникало немного света, и я, вскарабкавшись к решетке узкого окошечка, увидал внизу долину, часть города Брюнна, предместье со множеством садиков, кладбище, озеро Картезианцев и лесистые холмы, которые отделяли нас от славных полей Аустерлитца.
Этот вид очаровал меня. О, как бы я был рад, если бы мог поделиться им с Марончелли!
LXII
Меж тем, нам готовили арестантскую одежду. Спустя пять дней, мне принесли мою.
Она состояла из пары штанов из грубого сукна, правая сторона серого цвета, а левая черного, из полукафтана также двух цветов, одинаково расположенных, и из куртки таких же цветов, но иначе расположенных, т. е. черного цвета правая сторона и серого левая. Чулки были из грубой шерсти, холщовая рубашка из оческов, наполненная колючками — чистая власяница, на шее небольшой лоскут такого же холста, как на рубашке. Башмаки из некрашенной кожи на шнурках. Шляпа белая.
Дополняло это одеяние железо на ногах, т. е. цепь от одной ноги к другой, причем оковы этой цепи замыкались гвоздями, которые заклепывались на наковальне. Кузнец, исполнявший эту работу, сказал солдату, думая, что я не понимаю по-немецки:
— Такого больного, как он, могли бы пощадить от этой погремушки: не пройдет двух месяцев, как ангел смерти придет освободить его.
— Mochte es sein (пусть бы так было)! — сказал я ему, ударив его по плечу.
Бедняга вздрогнул и смутился, потом сказал:
— Надеюсь, что я не буду пророком, и желаю, чтобы вы были освобождены совершенно другим ангелом.
— Чем жить так, не кажется ли вам, — отвечал я ему, — что скорее пусть будет ангел смерти желанным гостем?
Он утвердительно кивнул головой и удалился, сожалея обо мне.
Я бы в самом деле охотно перестал жить, но не покушался на самоубийство. Я верил тому, что моя болезнь легких была настолько сильна, что скоро унесет меня в могилу. Но это было неугодно Богу. Трудное путешествие порядочно утомило меня: отдых мне дал некоторое облегчение.
Спустя несколько времени после ухода кузнеца, я услыхал в подземелье звук ударов молотка по наковальне. Шиллер был еще в моей камере.
— Слышите эти удары, — сказал я ему, — верно надевают цепи на бедного Марончелли.
И, когда я говорил это, у меня так сжалось сердце, что я зашатался и, если бы меня не поддержал добрый старик, я бы упал. Я более получаса пробыл в состоянии, казавшемся обмороком, но которое на самом деле не было им. Я не мог говорить, мой пульс едва бился, холодный пот облил меня с головы до ног, и, несмотря на это, я слышал все слова Шиллера, и у меня сохранялось живейшее воспоминание о прошлом и сознание настоящего.
Приказ супер-интенданта и бдительность стражи держали до сих пор все соседние камеры в тишине. Три или четыре раза я слышал пение какой-то итальянской песенки, но все скоро смолкло по окрику часовых. Этих часовых у нас было несколько на площадке, находившейся под нашими окнами, и один в нашем коридоре. Этот последний часовой ходил взад и вперед по коридору, прислушиваясь в дверях, и возбранял всякий шум.
Как-то раз, к вечеру (всякий раз, как я об этом вздумаю, во мне пробуждается тот трепет, который охватил меня тогда) часовые, по счастливой случайности, были менее внимательны, и я услыхал, как кто-то в камере, смежной с моей, запел песенку тихим, но ясным голосом.
О, какая радость, какое волнение охватило меня!
Я встал с постели, прислушался, и когда тот замолчал, я разразился неудержимым плачем.
— Кто ты, несчастный? — воскликнул я. — Кто ты? Скажи мне свое имя. Я Сильвио Пелико.
— О, Сильвио! — вскричал сосед. — Я не знаю тебя в лицо, но люблю уже давно. Взберись к окну и поговорим с тобой, не взирая на этих бездельников.
Я вскарабкался к окну, он сказал мне свое имя, и мы перекинулись несколькими ласковыми словами.