Пилат - Александр Лернет-Холенья
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мессия, каким он стал, был совсем другим, чем тот, кого он имел перед глазами и по образцу которого он считал нужным себя развивать. Для того мессии время триумфа мощи и великолепия отодвигалось на гораздо поздний период, в вечность после заката этого мира. Однако до той поры он не должен был проявлять никакой внешней силы и не вникать в ход земных событий, и его задачей на земле была лишь подготовка всех людей к великому изменению, которое будет заключаться в освобождении от всех вещей этого мира и в примирении с Богом.
Однако теперь, в Иерусалиме, вдруг одним махом все изменилось, так как там Господь вышел из своей роли духовного носителя благодати и нетерпеливо вмешался в события этого мира. Что там произошло? Что явилось причиной этого нетерпения? Что заставило Спасителя уже теперь выступить в качестве мессии, а не когда-нибудь «в небесных облаках»? Что концентрирует его высказывания о том, что конец света близок, очень близок? Может быть, конец света уже наступил?
Можно быть уверенным, что эта перемена в тот момент не была осознана Иисусом во всем ее всеопрокидывающем значении, каким бы ни был страшный ужас, с которым он эту перемену осознал позднее. Это было таинственное quiproquo — недоразумение, каковое при определенных условиях может возникать за порогом каждого сознания. Спиритический фундамент, на котором у Иисуса выстроилось мессианское сознание, пропал, осталось только сознание, которое вырванными корнями пыталось нащупать новую почву, земную, и всеми силами прикреплялось не к потерянной потусторонней, а к здешней, традиционной, всемирно-всесильной мессианской идее.
Тогда божественное ушло от Иисуса, и поэтому понятно, почему он так отчаянно кричал на кресте: «Боже Мой, Боже Мой, для чего ты меня оставил?» В этом отчаянье заключалась вся полнота его человечности. Так как если бы в свой последний момент он не был таким несказанно отчаявшимся, какими и мы сами когда-нибудь тоже будем, умирая, он напрасно бы взял на себя миссию быть человеком, и его смерть не могла бы принести нам в нашей собственной смерти никакого утешения.
Но все это может быть спекуляцией. Во всяком случае, с исторической точки зрения, начиная от въезда в Иерусалим, события указывают на цель, которая отличается от цели, которая была у Спасителя до происшедшей в нем перемены, так же резко, как и его поведение в последний великолепный момент перед осуждением. Четкое направление, которое с несравненной прочностью указывало только на высшее счастье в вере и в уповании на Бога, было там явлено как образец, и теперь снова проявилось — монументально-героически и окруженное божественным светом. Между этими вехами находится весьма короткое время темного пути, который хотел ввести Спасителя в искушение. Как Спаситель на этом пути развернулся и снова пришел к себе, об этом в самой потрясающей сцене, которая когда-либо была написана, несколькими словами рассказывается в Евангелиях. Это сцена на Масличной горе: «Abba, Pater, omnia tibi possibbilia sunt, transfer calicem hune a me; sed non quod ego uolo, sed quod tu» — «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты».
Волнения в городе закончились, их предводителей схватили, шум возмущения миновал, вера в появление мессии тоже миновала, восторг сменился подавленностью; и прежде всего сам Господь и его ученики поняли, что их непримиримые враги по-прежнему у власти и в любой момент они могли появиться. Это были часы крайнего страха. Но для Спасителя это были часы еще большего страха. Из Евангелий известно, что Христу пришлось пережить кризис неописуемого ужаса. Он отчаянно старался сохранить самообладание. Он снова и снова уходил от учеников и искал уединения, чтобы прийти в равновесие с самим собой и Богом. Ему было страшно, ужасная душевная борьба терзала его; тело покрылось потом страха, который, как сказано в Евангелиях, как капли крови, падал на землю.
Было бы не только кощунственно, но полным абсурдом, если пытаться объяснить этот пароксизм страха обычным страхом смерти. Возвышенность образа Господа исключает это предположение, и благородное достоинство, которое он показал затем в своей муке, полностью опровергло бы это допущение. Но было, хотя и всего лишь в течение нескольких часов, это безграничное отчаянье — и оно, это отчаянье, охватило Иисуса явно значительно сильнее, чем его учеников, внешне едва ли в меньшей степени находившихся под угрозой. Но по ученикам ничего не было заметно о трагедии в высшем смысле этого слова. Они просто чувствовали страх, и даже Петр, который пытался сопротивляться, а потом скрылся, дрожал только за свою жизнь.
Гнетущий страх смерти не сокрушил величайшую душу из всех, которые мы знаем; лишь одно могло угрожать душе Господа уничтожением: чувство вины, дыхание страшного, выше всех представлений, осознания того, что она, душа, предала свое божественное предназначение. Тогда Бог отвел свою руку от Иисуса. Он, Иисус, подвергся искушению, спутав роль духовного мессии с ролью земного мессии; и рассказ об искушении дьявола, который повел его на гору, чтобы показать ему великолепие этого мира, этот рассказ, который в остальных прагматичных Евангелиях выглядит как чужеродное тело и почти как случайная арабская сказка, этот рассказ стал действительностью, — только в этот раз Господь не прогнал искусителя со словами «изыди от меня, сатана», а последовал за ним. Таким образом он предал свое назначение, и это было именно то, что в раскаянии, позоре и горчайшем отчаянье бросило его на землю.
Но он преодолел свою муку и снова выпрямился. Это было возможно только потому, что в конце его снова посетило чувство прощения со стороны Бога, что он искупил свою вину и что на него снова снизошла Божья милость. Согласно Евангелиям, к нему тогда явился ангел, который его утешал. Если же мы попробуем эту грандиозную перипетию постичь человеческим разумом, то и в этом случае получится яркое объяснение. Так как момент, когда Спаситель снова доказал свое самообладание и свою возвышенную уверенность, — это был тот момент, когда началась его земная трагедия: появление стражников. Он предстал перед ними с достоинством, которое его с этих пор больше не оставляло, и добровольно сдался им. Он не предпринял никакой попытки защититься, что, может быть, и было возможно, потому что у его учеников имелось оружие, и по его приказу, они преодолели бы свою трусость. Итак, почему он так поступил? Это означает: почему он, собственно, вообще ничего не сделал? Признания, что он полностью вернулся к своему старому представлению о своей кротости и бессилию, было бы достаточно для объяснения. Но я вижу в этом еще кое-что. А именно: я считаю, что тогда, когда бури этого мира захватили его, его могла воодушевлять мысль, что потом он может покаяться в своем грехе перед святым духом. Он, конечно, не мог думать, что тем самым он сможет купить прощение Бога и возвращение его милости, так как и то и другое он с растущей уверенностью и без того надеялся получить от любви Бога. Но он пылко стремился к тому, чтобы взять на себя все, что было в его силах, и тем самым доказать, что он достоин прощения. Таким образом, он истово вторгался в область, где его ожидали муки и смерть. Тем самым восхождение на крест приобретало также и другой смысл, кроме как одним Богом определенной жертвы безвинного для расплаты за чужую вину. Это можно лишь принять как мистерию, но нельзя понять — но совершенно понятно то, что страдания Христовы с того момента следует воспринимать как искупление за нечто, за то, что Иисусу пришлось совершить самому, за что он сам должен был отвечать. Он прошел этот горчайший путь с ни с чем не сравнимой самоотверженностью, и осознание вновь обретенной Божьей милости после его собственной вины и вины всех других людей могло ему помочь пережить даже все самые ужасные последние часы его страданий. И если мне на миг будет позволено в свете такого рассмотрения считать святое событие драмой, то в ней со всей четкостью можно узнать аристотелиевские постулаты трагической вины и очищения от этой вины. Так мировая история написала триумфальный заключительный хор».
С этими словами верховный судья остановился и внимательно посмотрел на своего собеседника, но ответа, которого он ждал, по крайней мере сразу, не последовало. Кардинал молча смотрел через открытую дверь павильона. Приближающийся вечер разливал мягкий свет по саду. Медленно спадала жара июньского дня. На высокой липе перед садовым домиком защелкал черный дрозд.
Лишь через некоторое время кардинал сказал:
«Я должен принять во внимание Вашу апелляцию, милый друг! Вы, конечно, видите, как опускается летний вечер, как он нас теперь окутывает, полностью лишая меня способности к резким высказываниям и отшлифованным формулировкам. Здесь все вокруг чудо, которое меня каждый день делает глубоко счастливым, и я не могу и не хочу уходить от него. Я никогда не нахожусь так близко к Богу, как в те моменты, когда я чувствую себя не архиепископом его церкви, а всего лишь тварью, ничтожной частью его творения, чью величественную гармонию я чувствую во всем моем существе, и такое благоговение нисходит на меня в такие вечера, которого я не могу достигнуть всеми моими страстными усилиями при выполнении функций моей службы. Так как это путь к Богу, который мне доступен, — ведь я, вопреки всем моим теологическим штудиям, создан скорее апостолом святого Франциска, чем учеником святого Августина.