Из воспоминаний - В Маклаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, о чем я мечтал, как о чем-то серьезном, о сближении нашем с международным студенчеством, оказалось лично для меня невозможным. Я был исключен, не был студентом, и поэтому в качестве студенческого делегата ехать уже не мог.
Но заграницу я все же поехал, но на других основаниях. По возвращении из Парижа я на охоте купил в лавочке колбасы, которая оказалась не свежей и отравился. Острый период отравления миновал, но я все слабел. Местное, слишком энергичное лечение, причиняло мне только вред, и врач дал обычный совет: переменить "обстановку" и на время уехать. А как раз в это время наша мачеха собиралась в Швейцарию погостить у своих близких друзей.
Я не хотел в этих воспоминаниях говорить о том, что имело бы слишком личный характер, как всякие семейные отношения, но в данном случае вопрос стойл несколько шире. Я был в старших классах {122} гимназии, когда отец вторично женился. Наша мачеха была дочерью Ф. Н. Королева, бывшего Директора Петровской Академии, назначенного туда после знаменитого убийства Нечаевым студента Иванова. (Сюжет "Бесов" Достоевского). Совсем молодой она вышла замуж за Ломовского, профессора высшей математики, по словам его знавших, исключительного человека по таланту и знаниям. Очень скоро он покончил с собой. О причине этого при нас не говорили.
Мачеха была другим человеком, чем наша семья. Была писательницей. Еще при жизни матери, когда мы не знали ее, нам подарили ее детскую книгу под псевдонимом Л. Нелидовой - "Девочка Лида". Она нам, детям, очень понравилась; мы не знали, что нам впоследствии предстоит узнать ее автора близко. Ее рассказ "Полоса", напечатанный в "Вестнике Европы", под инициалами Л. Н., произвел сенсацию. Тургенев написал письмо Стасюлевичу, восхищаясь рассказом и спрашивая "кто его автор"; он пророчил ему блестящую будущность, отмечая, как благоприятное предзнаменование, что теми же инициалами Л. Н. подписывал свои первые рассказы Толстой. Стасюлевич мачехе это письмо переслал и я сам потом у нее его видел. После такого дебюта она мечтала стать профессиональной писательницей. Трудно было этому призванию отдаваться вполне на положении хозяйки в семье, где было 7 человек чужих для нее детей, в том числе малолетних. Обе стороны страдали от создавшихся ненормальных отношений, хотя ради отца старались это скрывать, который, конечно, это понимал и страдал больше всех. Но надо признать, что мачеха принесла с собой в нашу семью атмосферу избранной, писательской интеллигентной среды, которой и мы широко воспользовались. Она была в ней давно своим человеком и всех почти знала.
Влияние мачехи сказалось и в другом отношении; она принадлежала не только к литературной среде, {123} но и к либеральному в ней направлению; этим она только укрепила тот общий крен влево, который тогда распространялся в русском умеренном обществе, как противодействие реакционной политике нового Государя. В юности мачеха была близка и к представителям революционных течений, хотя сама к ним не принадлежала; многих из них она знала и очень ценила. Ее ближайшим другом всегда была Л. Е. Воронцова, которая судилась по процессу 193. Была очень дружна с Л. И. Мечниковым, братом знаменитого физиолога, который стал эмигрантом после того, как принял участие в экспедиции Гарибальди. Была знакома с Г. А. Лопатиным в его последний приезд в Россию.
Любила рассказывать о нем, как об исключительном по "дарованиям" человеке; показывала мне письма к ней Г. И. Успенского, где он ее извещал об аресте Лопатина, и описывал, как он произошел. Эти знакомства и вся эта среда были раньше чужды нашей семье; они стали доходить к нам через мачеху тогда, когда я с этим кругом уже сам сближался через университетских товарищей. Так возникла у нас в доме новая атмосфера.
Мачеха настаивала перед отцом, чтобы он отпустил меня с ней заграницу. Но покуда этот вопрос обсуждался, я получил письмо из Монпелье, от Комитета по устройству в нем Международного Съезда студентов; он меня просил непременно приехать на съезд самому и прислать делегата от наших землячеств. Но я уже не был студентом и не мог быть в депутации. Я передал приглашение в Центральную Кассу и этим вопросом более не занимался. Центральная Касса избрала Делегатом студента Нижегородского землячества, естественника второго курса А. И. Добронравова. Для Русского студента он был типичен: лохматый, с длинными волосами и бородой, неряшливый, французским языком плохо владевший. В своем землячестве он пользовался большим уважением. Я слышал потом {124} много курьезов про организацию делегации. Члены Центральной Кассы письма писали по-русски; их переводил преподаватель французского языка Дюсиметьер. Из осторожности старались писать неясно, чтобы в случае перлюстрации полиция не догадалась, в чем дело. Первый их не понимал сам переводчик. Можно представить, что поняли французские адресаты! После первого же ответа в Монпелье никак не могли догадаться, будет или нет депутация?
Устроив эту посылку, я больше этим вопросом не занимался, и поехал в Швейцарию вместе с мачехой. Во время моей переписки с Комитетом из Монпелье, одна из телеграмм попала к отцу, и его испугала, так как в ней говорилось о высылке ими на мое имя "полномочий". Он боялся, что меня затянут в какое-то опасное предприятие, и, по-видимому, дал специальную инструкцию мачехе наблюдать за моими встречами и знакомствами. По дороге мы на два, три дня задержались в Париже. Там у мачехи было много знакомых и я проводил время не так, как с отцом. Она водила меня по музеям, которыми я пренебрегал в первый приезд, специально ходила со мной в Лувр, смотреть, как я буду восхищаться "хозяйкой Лувра" - Венерой Милосской. Зато на Эйфелеву башню она не хотела даже смотреть. Наши вкусы не совпадали. Мы видались в Париже с одним очень известным русским художником-миниатюристом - Похитоновым, отцом трех очаровательных крошечных девочек, из которых одну я потом видел уже в бытность послом, как известную русскую благотворительницу Мадам Bienaimee. Приезжали к нам с визитами друзья и ее, и отца.
Делакруа, о котором я уже говорил, преподнес мне книжку Мечникова, которую в России достать я не смог. Кто-то из русских повел нас на лекцию П. Л. Лаврова. Я в первый и последний раз его увидал, хотя его "Исторические письма" уже читал и имел о нем представление. Лекция его по содержанию не была {125} интересна. Но этот отдельный "салон" дешевого ресторана, где мы собрались, и куда из соседних зал доносились и крики, и пение, этот почтенный старик, и видом и манерой мне напоминавший С. А. Юрьева, и который в такой обстановке кончал свою долгую жизнь, преследуемый правительством своей родины - всё это вместе представляло такой яркий контраст между "Самодержавной Россией" и "Западом",. который был убедительнее пропагандных речей. В этом собрании я неожиданно для себя встретил знакомых из Парижской Ассоциации, но мог только несколько минут с ними поговорить. Этой случайной встречи оказалось достаточно, чтобы мачеха испугалась, что мне за это в России может "достаться" - хорошая параллель к судьбе самого Лаврова. На другой день мы из Парижа поторопились уехать в мирный и спокойный Монтре на берегу Женевского озера.
Как только в Монтре мы осели на месте, у меня для умственной работы оказалось достаточно времени. Я засел за книги, и между прочим за книгу Мечникова. Она была посвящена истории четырех первых цивилизаций: Китая, Египта, Индии и Ассиро-Вавилона, возникших по течению исторических рек. Но заинтересовали меня в ней более всего те первые главы, где Мечников излагал свои взгляды на модную в то время проблему о сущности исторического процесса. Я был уже достаточно в курсе русских споров этого времени, между "объективною" и "субъективною" школой. Глава "объективной" школы, которым считался Спенсер, учил, что "общество есть организм" и потому развивается так же, как всякий организм; прогресс и для него должен состоять во всё большей Дифференциации его на части в силу разделения труда, и интеграции тех частей, которые исполняют те же самые функции. В этом и должно было видеть "прогресс". "Субъективная" школа, которая у нас была представлена Михайловским, находила, что это не {126} верно. У общества, в отличие от организма, нет commune sensarium, единого сознания, а за то, у всех частей его, то есть людей, которые соответствуют клеточкам организма, есть сознание своей отдельности от других. В своей книге "Борьба за индивидуальность" Михайловский доказывал, что в обществе прогресс должен заключаться в развитии наибольшей самостоятельности и многосторонности "личности". Так объективная и субъективная школы как будто говорили о разных предметах: одна о том, что есть в жизни, а другая о том, что в ней должно было бы быть, и чего можно в ней добиваться воздействием на развитие общества "критически мыслящей личности".
Мечников в мои юные годы пленил меня тем, что нашел "выход" из этой "антитезы". Главная часть его сочинения, зарождение культуры на "исторических реках", в чем была его главная научная ценность, меня мало затронула. Но его соображения о развитии общества показались "откровением". Более 50 лет я не держал в руках его книги, и знаю, что его теория не получила в науке признания и даже привлекла к себе мало внимания; но не могу себе отказать в удовольствии припомнить то, что в памяти от нее сохранилось.