Последний перевал - Алексей Котенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Песня навевала безысходную тоску по России, звала в родные края. Слушая ее, Ляля долго смотрела молча на Ермакова и опять начала тихонько упрашивать его выхлопотать ей разрешение уехать в Россию.
— Вы мой добрый гений, возьмите меня сестрой милосердия. Я умею перевязывать. Нас учили семеновцы в Харбине. Похлопочите за меня. От вас зависит мое счастье. Берите с меня любой выкуп, — замяукала она.
— Обещаю, обещаю, купчиха Ермакова, — полушутя ответил Иван. — Может, и получится. Не ручаюсь, конечно. Купчихи у нас не в моде. Мы их всех раскулачили. Но в данном случае дело совсем другое…
— Заверните меня в солдатскую шинель и увезите.
Пока Ермаков разговаривал с Лялей, Шилобреев что-то увлеченно рассказывал Королеве Марго, то и дело покручивая правый ус, который был у него всегда ниже левого. Иван чувствовал, что речь шла уже не о рыбалке и не о сортах рыбы, которые водятся в уральских реках, Королева Марго кокетливо хохотала, хлопала длинными ресницами и все время пыталась запеть, но песня у нее превращалась в хохот. Филипп тоже глупо хохотал, любуясь своей соседкой. Глядя на них, Ермаков невольно подумал; «Что же это такое? Разбились по парам и совсем забыли про Никодима Аркадьевича». Но, повернувшись в его сторону; он вдруг обнаружил свободный стул. Видно, обиделся.
Шилобреев тоже заметил исчезновение управляющего и, кажется, нисколько не пожалел об этом. Он вовсю любезничал со своей партнершей, поглаживал ее пухлую белую руку, трогал кулон, висевший на ее пышной груди, и даже ткнулся усами в ее плечо. Разгоряченная Королева Марго допила без тоста стоящую перед ней рюмку и, раскинув в стороны руки, сказала:
— Станцуем, господа!
Легко поднявшись из-за стола, она завела вальс «На сопках Маньчжурии». Филипп Шилобреев галантно поклонился даме. Та охотно подала ему руку, и они закружились по просторному залу. «И откуда у него взялся этот форс?» — подивился Ермаков, считавшей, что Филипп, кроме строевого шага, ни на что не способен. Ляля выжидающе посмотрела на Ермакова. А тот даже покраснел от волнения. Что ему делать? Ведь он ни разу не танцевал и конечно же опозорится на кругу. Но отступать было некуда. Иван решительно поднялся со стула, осторожно обхватил тонкую талию переводчицы, закружился на гладком паркете. И — удивительное дело — все пошло как по маслу. «Какая же она тоненькая да легкая, словно пушинка, — подумал Иван. — С ней станцует даже тот, кто сроду не танцевал».
Гибкую фигурку Ляли облегало гладкое с отливом платье, такое скользкое, что даже грубая, шершавая рука Ермакова скользила по нему. И пол паркетный был скользкий, как лед, будто его натерли лыжной мазью. А свет в зале необычный — то вдруг зажжется оранжевый, то вспыхнет синий, зеленый, а потом вдруг наступила таинственная темнота. «Вишь ты, чего напридумывала себе на потеху проклятая буржуазия!» — невольно подумал Ермаков и даже пожалел, что кружится сейчас в выгоревшей на солнце солдатской гимнастерке, вымоченной на семи дождях и просушенной на семи ветрах. Прошвырнуться бы ему сейчас по скользкому паркетному полу в дорогом темно-синем костюме в елочку с белым уголком над кармашком!
— Какой вы большой, сильный! Как богатырь из сказки. Кружите меня сильнее, товарищ командир, — самозабвенно лепетала Ляля, запрокинув голову и поблескивая белой пилочкой зубов. Она то откидывалась назад, то прижималась к нему, щекоча легкими, волнистыми волосами его вспотевший подбородок. От волос пахло пьянящими духами. У Ивана закружилась голова, и ему показалось, что у него в руках не девушка, а скользкая рыба, которая может вот-вот выскользнуть из рук и уплыть в неведомое пространство. «Ах ты глазастенькая!» — улыбнулся он.
Наконец музыка стихла. Они снова сели за стол, выпили, закусили. Раскрасневшаяся и еще больше похорошевшая Ляля сказала:
— Я хочу спеть!
— Прошу мою любимую, — заказала низким грудным голосом Королева Марго, направляясь к музыкальному ящику. По залу поплыли звуки баяна, зазвучал грустный мотив старинной русской песни, полной печали и безысходной тоски. Лицо у Ляли сразу поблекло, глаза потускнели, будто она после радостных минут снова увидела приближающееся к ней горе. Дождавшись нужного музыкального такта, она задумчиво запела:
Что стоишь, качаясь,Тонкая рябина?
Сначала все начали подпевать ей, но вскоре почувствовали: не надо портить песню, лучше послушать. Ляля пела, как настоящая актриса, вкладывая в песню всю свою душу. Вот она вытянула вперед тонкие подрагивающие руки, склонила слегка голову, точно песенная рябина была она сама.
Тонкими ветвямиЯ б к нему прижаласьИ с его листамиДень и ночь шепталась…
Ермакову вспомнились ольховские рябины, что растут у самой Шилки, представилась Любка Жигурова с золотистыми локонами, и ему почему-то подумалось: «Тоже, поди, где-нибудь крутит с Женькой. Как знать?..» Заключительный куплет песни был полон скорби и щемящего разочарования. У Ляли показались на глазах слезы.
Но нельзя рябинеК дубу перебраться.Знать, мне, сиротинке,Век одной качаться…
Песня кончилась, все зааплодировали, а Ляля вдруг заплакала и выбежала через соседнюю комнату на балкон. Ермаков вышел за ней.
Широкие балконные двери были распахнуты настежь. Девушка стояла у перил и как будто прислушивалась к шумевшему под дождем дубу. Иван подошел к ней, осторожно тронул рукой. Она вздрогнула, выскочила с балкона в комнату, упала на диван и, уткнувшись в диванную подушку, заплакала, вздрагивая всем телом.
— Что с тобой? Ну зачем же так?.. — Спросил Ермаков, не зная, что в таких случаях полагается делать. Ему жаль было ее, хотелось сказать какие-нибудь нежные, утешительные слова, но он не знал этих слов и не умел их произносить. Наплакавшись досыта, Ляля подняла голову и, смущенно поглядев на Ермакова, сказала:
— Вы все можете. Дайте мне честное слово, что увезете меня в Россию.
— Но мы же об этом договорились.
— А скажите откровенно, есть у вас на родине девушка? — вдруг спросила она, не поднимая глаз.
— Зачем об этом говорить? Я же не спрашиваю тебя про студента.
— Что он, студент! — вздохнула Ляля и заговорила, как в бреду: — Вы мой идеал. Вы, вы… Какой вы смелый! Никогда не забуду. Ветер рвет накидку, свистят пули. А вы идете, идете под дождем… Такой прекрасный, чубастый. Идете прямо на него, навстречу смерти…
— Ну, разрисовала! Только все было проще. И ветра не было…
— Нет, нет, было все так. Господи! Как я рада, что встретила вас! — торопливо проговорила она и кинула ему на шею руки.
— Ты моя глазастенькая, — сказал, обнимая Лялю Ермаков.
— Увезите меня отсюда, — жарко шептала она. — Я отдам вам все, все. На любые условия. Берите меня, берите, А дома можете бросить, если не нужна…
Ермаков был накален до предела. Ему не хватало воздуха, тесен был воротник гимнастерки. Он прижался к ее груди и весь задрожал, ощутив рукой ее тонкое скользкое платье. «Еще, еще один глоток», — подумал он, как в агонии, но вдруг услышал за дверью знакомый голос Филиппа:
— Иван Епифанович, с вашего разрешения провожу даму.
— Иди хоть к черту… — бросил с досадой Ермаков, не желая знать в этот миг ничего на свете.
— Милый мой, судьба моя, — со слезами шептала Ляля. — Мой добрый гений. Мы же совсем родные — будто от одного отца…
— Как?
Узнав, что его переводчица по отцу тоже Епифановна, Иван соскочил с дивана, оторопело глянул на нее, как будто его обдали холодным душем. «Неужели возможно такое совпадение? Неужели?» — как в угаре, спрашивал он себя не в силах понять, что все это значит и где происходит: наяву или во сне?
— Что с тобой, милый? — удивилась Ляля, одергивая платье.
— Где твой отец? — спросил Иван, поправляя ремень. — Пойдем к нему.
— Зачем? — растерялась она вначале, но тут же обрадовалась, поняв все по-своему. — Ах вот оно что! Вы хотите все по закону, с согласия отца. Понимаю, понимаю… — промяукала с радостью Ляля и легко вскочила с дивана.
Ермаков распахнул плечом дверь и зашагал крупными шагами к выходу. Переводчица, постукивая каблучками, торопливо побежала за ним.
XII
На дворе шумела непогода. Лил с ожесточением дождь, метался порывистый ветер. Но Иван Ермаков не слышал ни шума ветра, ни шипения бившего в лицо свирепого ливня. Все его существо захватил неотступный, всепожирающий вопрос: «Неужели? Может ли такое случиться?» Выйдя за ворота, он угодил в глубокую лужу, едва не свалился в воронку от бомбы. Потом вышел на середину улицы и зашагал, пошатываясь, в хлюпающую непроглядную темноту. Нет, не от выпитого вина стучало у него в висках, а от предчувствия недоброго. Теперь он уже не просто догадывался, а был почти уверен: на его голову валится неотвратимая беда, которую не сдуешь ветром, не смоешь проливным дождем.