Прощание славянки - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это непонимание (при том, что Женя Николаев носил передачи от Фонда со швейцарским шоколадом и салями) было тяжелее всего. Кстати, Комитет довольно скоро «врубился» насчет лишних людей и лишних встреч, и диссидентов пускать перестали. У нас осталась переписка через родственников. Но от нее было мало радости, это была не поддержка, а перманентный спор на тему о том, чтобы я не вела себя так неосмотрительно. Знаменитый Володя Гершуни даже обратился ко мне с посланием, где называл меня «чуркой» — за строптивость. Я ждала не этого и здорово разочаровалась даже в нашей «банде». Моя идея ликвидировать психиатрический террор обязательным объявлением всеми его жертвами сухой смертельной голодовки или путем передачи яда на свиданиях (передать было, кстати, можно, никто особо не следил) поддержки не нашла. Яду мне никто не принес, хотя я бы в этом никому в таком положении не отказала, если бы могла достать.
К тому же я убедилась, что жертвы психиатрических репрессий считаются диссидентами второго сорта. Воспитанная хозяйка не скажет вам, что вы наследили на ее коврах, но будет посматривать на ваши грязные ноги. Не все же попадают в СПБ, а вас угораздило, и теперь с вами вдвое больше хлопот. То есть такое положение вызывает не только сочувствие, но и досаду. А потом со справкой из ПБ как прийти на работу? Как доказать, что это был арест, а не болезнь? Вот когда поймешь пушкинского Кочубея: «И первый клад мой честь была, клад этот пытка отняла». Даже если вы ее выдержали. Здесь я поняла, что никакой героизм, никакое достоинство в СПБ, ПБ и после этого не спасают от бесчестья.
Здесь же я познакомилась со знаменитым профессором Морозовым. Он явился лично посмотреть на свой «боевой трофей». После нашего с ним разговора-дуэли в кабинете заведующего отделением при персонале один врач уехал в Израиль, заявив коллегам, что в стране, где происходят подобные вещи, он жить не может. Оказавшись вместо Израиля в Мюнхене, он сдал запись нашей беседы на «Свободу» (магнитофон был у него в кармане). Морозов сказал мне, что меня следует уничтожить, ибо я опровергаю идеалы, ради которых он жил и воевал (ничего себе беседа «психиатра» с «больным»!). Он назначил «лечение», но все врачи отделения дружно отказались применять пытки, предпочитая увольнение. Уволить всех четверых сразу оказалось нерентабельно, и нас оставили в покое. Когда за несколько лет до этого в другом, но аналогичном месте Женю Николаева заставляли дать подписку об отказе от общественной деятельности, пытая нейролептиками, он сел и написал: «Отказываюсь от участия в субботниках, профсоюзах, октябрьских демонстрациях и ни за что не дам денег на ДОСААФ». Женя в Германии, и как же я была рада, что до него им уже не добраться!
В конце концов Володя Борисов меня все-таки вытащил. Его друг Виктор Файнберг, участник дела августа 1968 года на Красной площади, сидевший вместе с ним в Ленинградской СПБ, поднял на ноги английские профсоюзы. Они сделали то, что не могла сделать «Эмнести Интернэшнл». Просто английские докеры осадили советское посольство и три дня никого не впускали и не выпускали. На четвертый день меня освободили. Нам бы таких докеров, и не в 1979 году, а хотя бы в 1993-м! Я отсидела три с половиной месяца. Еще неделька, и я потеряла бы рассудок от одной обстановки, без всяких пыток. Блаженны гонимые за правду? Может быть, но на аренах и на кострах, а не в психиатрических больницах!
«А нашу Елену, Елену — не греки украли, а век!»
Выходя из психиатрического застенка, человек ощущает себя разбитым на сотни осколков. Разбитое сердце — это ерунда. А вот если разбита вся сущность… И ему бы в буддийский монастырь годика на два — собираться в единое целое. А я сразу окунулась в привычную диссидентскую жизнь, которой я не подходила и которая очень мало подходила мне. Я искала деятельности, но кружки разбежались, а распространения самиздата и сочинения писем протеста мне было мало. Даже немые митинги, происходившие 10 декабря ежегодно у памятника Пушкину, оставляли чувство странной досады. Хотелось выйти с лозунгами, устроить массовую (человек хотя бы на десять) демонстрацию. Хоть и сесть, но за дело. Но никто на это не соглашался, а одиночный выход вопиющего на Пушкинской площади даже тогда выглядел бы жалко. 10 декабря надо было добраться до площади и ровно в 19 часов снять шапку. Это невинное и безобидное занятие доводило гэбульников до помешательства. Мало того, что они тучей дежурили на площади и хватали всех знакомых диссидентов, они еще ловили потенциальных «декабристов» на подходе к площади, иногда за квартал, а то и прямо у дома. Наверное, им надо было писать в отчетах, что они предотвращают массовую инсуррекцию (мятеж), и поэтому надо расширить штаты и увеличить зарплату сотрудникам. И приводили в доказательство списки пойманных «инсургентов». А может быть, они понимали суть вещей и знали русскую историю.
14 декабря 1825 года декабристы тоже ни черта не делали на Сенатской, и лозунгов у них не было, и даже шапок они не снимали, а в результате менее чем через столетие пала монархия. Видимо, и диссиденты на тот же эффект подсознательно рассчитывали. Но на площади нам встретиться не удавалось, большинство хватали по дороге.
Вот, скажем, типовой поход на Сенатскую образца 1980 года. Я очень тихо и вкрадчиво вышла с работы, поозиралась, ничего не обнаружила, села на 47-й троллейбус, на Лесной из него конспиративно вышла, заметая следы, и пересела на 3-й троллейбус. Каково же было мое изумление, когда в 3-м троллейбусе на одном сиденье со мной оказался гэбист, который мне проникновенно сказал: «Валерия Ильинична, поезжайте домой. На площадь вы все равно не попадете, а проведете вечер в одном неприятном месте». Я его, конечно, послала к черту. Но когда 3-й троллейбус остановился у Ленкома и я вышла, мой визави скатился следом, засвистел как соловей, и словно из-под земли выросли еще трое и поволокли меня в стоящую у тротуара машину. Я, конечно, призывала прохожих противиться КГБ, идти на площадь, а заодно и свергать строй (и все в один вечер!), но они как-то не соблазнились подобной программой. А меня свезли в участок и держали там до 23 часов.
А тем временем каждый из смотовцев получал свою долю репрессий. Арестовали в Питере Леву Волохонского по 1901. Дали ему, если не ошибаюсь, года два. (Потом уже по 70-й статье он заработал 5 и 5, то есть 5 лет лагерей и 5 лет ссылки.) Я была у него на суде свидетелем защиты. Защитник из меня плохой, зато обвиняла я всласть. Советскую власть, режим, а заодно и себя. Диссиденты страшно не одобряли мою манеру признавать свои личные действия. Но это, должно быть, у меня от Святослава: «Иду на вы!» Варяжская традиция. У меня в голове не укладывалось, как это можно не признавать своих действий, если они правомерны. Я нарушала все инструкции Альбрехта (фундаментальный труд «Как быть свидетелем»), излагая свое политическое credo («Всегда!») на каждом допросе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});