История картины - Пьеретт Флетьо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня лихорадило, жар ударял в голову. Тугая поверхность розового местами трескалась, на ней внезапно, как молнии, возникали багровые зигзаги. Оскорбленная, я уходила, хлопнув дверью, и жаждала возврата ускользающих оттенков утра, бесцельно блуждая по улицам в ожидании, пока утихнет бурлящий поток мутной воды и, коль нет розового, проглянет хотя бы светло-каштановый, цвет увядших красок, — начав с него, я, может быть, смогу возвратиться вспять.
* * *Муж сообщил, что служанка уволена, а вдобавок мне придется взять на себя часть его работы. Гладкая зеркальная поверхность, по которой я скользила, куда вздумается, мгновенно подломилась подо мной. Оставалась только одна стезя, зигзагообразная, испещренная уродливыми трещинами, на которую меня снова норовили толкнуть. И ведь я уже потеряла столько времени… Я больше не могу позволить себе помогать ему, отвечала я, и, если он этого не понимает, мне придется уйти. «Воля твоя», — только и произнес он.
Я сняла комнату в старой гостинице «Уэллс», стоявшей в начале длинной улицы, и несколько дней мне жилось как нельзя более весело. С утра до вечера я бродила по городу, все оттягивая момент возвращения к своей работе. Я купалась в розовом сиянии непрерывной зари.
Но однажды в послеполуденный час я забрела в парк рядом с моим старинным отелем, там устроили что-то вроде просторного луга, несколько пустоватого, где было совершенно нечего делать. Я села на скамейку, собираясь насладиться моментом. Но вскоре поневоле услышала голоса двоих детей, игравших неподалеку. Они бегали, гонялись друг за другом, падали на траву, хохотали. Мужчина, что был с ними, читал, откликался на их вскрики, тоже посмеивался. Потом один малыш споткнулся, подвернул лодыжку и заплакал. Одним прыжком мужчина ринулся к нему. И подхватил его на руки.
Вскочив, я стремительно зашагала прочь. Розовые кристаллы утра, рассыпаясь, осколками падали на землю вокруг меня, краски перекрывали одна другую, все должно было измениться. На сердце вдруг стало невыносимо тяжело. И пока я шла так, в сухой розовый цвет стала впитываться капля очень бледной желтизны. Желтое растекалось, проступая из-под розового, придавая ему щемящую нежность, мягкую, пушистую глубину. Как можно жить, не ощущая тел? Другое настроение поднималось во мне, хрупкое, пронзительное небо этого розового осеннего дня снисходило к желтеющей плоти листвы, к ее же густой золотисто-коричневой массе у подножия деревьев, к темному перегною почвы. Вся жизнь в тот миг сосредоточилась между светом дня и сумерками, окрасившись в оранжевый цвет, одновременно такой тяжелый и нежный… Предугадывалось, что вскоре охра возьмет верх над желтым, оранжевый раскиснет в каштановый, выродится во влажный, мерзкий коричневый, расползется густыми полосами гнили. Но пока оранжевый сладостно сиял, это был тот самый цвет, что мне желанен, я хотела его целиком, пока все не умрет.
Мне позарез, кровь из носу необходимо было вернуться домой, коснуться тел своих детей, ощутить сливочный запах их кожи, вместе с беззвучным дыханием ночи втянуть в себя все домашние запахи.
Оранжевый с примесью охры, сладостный оранжевый детского сна! Я хотела сохранить этот цвет в своем теле, до тошноты смаковать его плотскую нежность, пропитаться его пафосом, снова и снова теребить оранжевый цвет, трогательный, потрясающий оранжевый.
* * *Но когда я вернулась к себе, оранжевого я в доме не нашла, там не было того единого, большого и теплого охристого тела, над которым я мечтала склониться, — лишь отдельные разрозненные тела, нелепо искривленные, беспорядочно, без заботливого умысла испещренные мелкими осколками цвета. Всего лишь жалкие калеки, ковыляющие в изодранных обрывках моего прекрасного охристо-оранжевого.
Я взирала на них с ненавистью и болью. Что же, и мне придется ковылять с ними вместе? Мне надрывали сердце ничтожные нужды этих уродцев, ютящихся в грязной пещере дома, я принялась что-то делать для них, но каждое мое движение, как удар топора, обрушивалось на последние мелкие клочки ранее обретенного прекрасного цвета. Каждым жестом я добивала, рубила дивный цвет, которого мне больше не видать. И казалось, что я вернулась к самому началу, потеряв из-за них все.
Словно бы весь долгий, смертельно изнурительный день я ждала оранжевого мгновения заката, с самого восхода шла, торопясь, считая минуты пути, прикидывая его длину и принимая в расчет все остановки, чтобы прийти к подножию утеса в точности перед тем, как пылающее солнце соскользнет в морские свинцовые волны. Но, почти достигнув цели после стольких напрасных, безрассудных задержек, я подхожу к подножью утеса всего на одну секунду позже. И вот тогда, наконец взойдя на вершину, я вижу, что солнце исчезло, а небо и океан бороздят яркие смешанные пятна, я нахожу лишь замутненные краски, беглые издевательские отблески, и мой столь долгий путь становится необъяснимой блажью, уже позабытой, утонувшей в стирающей все ночной мгле.
Угрызения хлынули струей, налетели тучей стрел так стремительно, что утратили всякий смысл. Слезы сочились из-под век, все краски стекались в грязь самого зловонного коричневого цвета. Вдали от моих близких, вне их тел не было любви, я могла лишь расстилать сухой и нервический, чересчур нестабильный розовый цвет, и всё. А с ними я словно бы опрокидывала на себя поток липкого, тяжелого клея. Мои жизненные соки тотчас густели, запекались. Я не могла уйти отсюда, а остаться — все равно что умереть.
Только сон приносил облегчение, когда же он не приходил, я искала тени, искала повсюду, ночью и днем, как только теряли свежесть любимые цвета и краски. На поворотах длинных авеню в час, когда освещение тускло, моим телом вдруг, как хищник, в прыжке настигающий добычу, овладевала потребность больше не двигаться, погрузиться на дно, исчезнуть. Приказ замереть развертывался во мне, проникая во все члены, и отвердевал. Но я еще не утратила рефлекса смотреть направо и налево, остерегаться неожиданного. А потом устремлялась в первую попавшуюся тень, разинутую на обочине, словно дряблая пасть. Странный туман заполнял эти укромные закоулки. Он целительно омывал обожженные слезами глаза, врачевал раны от стрел…
Это был сиреневый со всем кортежем оттенков. Пока тянулись самые полноводные дни, он ждал, забившись в уголки, в свои потаенные заливы. Когда я, обессилев, роняла себя, сиреневый прокрадывался ко мне, мягко скользя, и его дымка заволакивала грубый неон повседневности.
Неблизкие ближние быстро проходили, рывками проскакивали мимо, меня не замечая. Отступив в легкую сиреневую тень, я становилась невидимой. А асфальт их дороги, всего несколько мгновений назад еще казавшийся плотным, внезапно обнаруживал хрупкость своей структуры. Тут и там, как я подмечала, провисали дни, часы шли пятнами, в них образовывались комки, а минуты, легонько растрепавшись, позволяли угадать под своей истертой тканью тень, проступающую наружу. Я различала, что нити основы повсеместно ослабли, расползаются, уже насилу прикрывая сиреневую тень, а она, вздуваясь, напирает снизу, источая свои испарения, которые распространяются во все стороны.
Теперь, остановившись у самого входа в темный закоулок, но еще не входя, я дивилась, что не вижу, как проседает дневной мир. Нелепое суетливое шествие все текло и текло по грубо залатанной дороге, двигаясь рывками, словно на киноленте, что вытягивалась из ее чрева. Тут я со странной радостью вспомнила прошедшую пресловутую «болезнь», что у меня недавно обнаружили. Стало быть, вот та дорога, по которой меня хотели пустить! Да кем надо быть, чтобы не подхватить здесь морскую болезнь? А теперь у меня, как тотчас после пробуждения от снов или на выходе из кинотеатра после длинного сеанса, только голова кружится и взгляд затуманен.
Я ныряла под истрепанный полог дня за сиреневым, как за лосьоном, за бальзамом. Те, что проходили надо мной по дороге, становились такими далекими, скорее даже призраками, оставляющими туманный тающий след. Сиреневый, за которым я следовала на ощупь, уходил, впитываясь в почву; вокруг воцарялась темнота. Я слышала, как меня без умолку зовут, окликают голоса, жаждущие сцапать меня, зажать в свои клещи. Их призывы доносились сверху, очень издалека, щекоча своими паучьими лапками тоненькую, всю в складках пленку, которая еще плавала передо мной; я слышала, что меня называют по имени. Защитная пленка прилегала так неплотно, я спрашивала себя, сколько еще она сможет это выдерживать. Я видела, как призывы пробегают, подобно пузырькам, стремящимся со дна к поверхности воды. Забившись в глубину, я не шевелилась. Суматоха утихала, на какое-то время я была спасена. И заползала еще поглубже. Мир простирался подо мной, переливаясь через край, со всех сторон напирал на мою плоть, эту хрупкую оболочку, что плавала на поверхности, я же спускалась в ее заповедные глубины, где, как мне чудилось, никогда и дна не нащупаешь. Сиреневый темнел.