Переворот - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А дальше? — шепотом спросила Таня. — Что с этим мальчиком стало?
— Не знаю. Что с ним будет, не знаю, — вздохнул Потанин. — Время покажет.
— Вот вам сказка, а в ней намек! — усмехнулся Вадим.
— Всякая сказка с намеком.
— Увы! И с благополучным концом, — добавил Вадим и покраснел от волнения и неожиданной своей смелости. — Если бы и в жизни так.
— И в жизни, друг мой, многое можно исправить, переменить.
— Ждать волшебного старика с железной палицей?
— Зачем ждать, надо самим работать. Искать свой путь.
— А где он, этот путь? Где? — спросил Вадим. Таня тронула его за руку, опасаясь, что сгоряча он может и самому Потанину наговорить дерзостей. Вадим резко повернулся и отошел к окну. Сказал оттуда с усмешкой:
— Завтра должен народиться большой русский бог… Кажется, так купец Харлашка говорит в вашем рассказе, Вячеслав Яковлевич? Может, этот большой русский бог и укажет истинный путь?
— Бог-то бог, да будь и сам не плох! Каждый волен выбирать свой путь, лишь бы это было не во вред другим, — сказал Потанин. — И если отдельный человек имеет такое право, отчего же такого права не иметь народу? Права на самоопределение. И чтобы никто на это право не посягал. Ну, и образование, — добавил многозначительно и посмотрел на Гуркина. — Это, конечно, в первую очередь. Без этого никакой народ не выйдет из темноты. Скажу больше: с этого начинается всякая свобода… А разве люди не для этого рождаются, не для свободы?
Близилась уже полночь. А разговорам не было конца.
Таня зашла на выставку в день закрытия. Хотела еще раз увидеть «Хан-Алтай», постоять у своего любимого «Озера», но опоздала: залы были уже пусты, картины сняты, и стены зияли холодной белизной. Таню словно сквозняком прохватило в этой оглушающей пустоте… И только в углу, за колонной, заметила она небольшой этюд в массивной деревянной раме, то ли забытый, то ли оставленный здесь по какой-то другой причине. Таня долго разглядывала этюд, чувствуя дыхание весенней Катуни: взломанные льды громоздились у берега причудливыми торосами, которые, казалось, вот-вот двинутся и сомнут, раздавят на своем Пути все живое. Но светило солнце, полнилась и набирала сил река и такой теплой и ласковой синевой отливало небо, что верить в худшее не хотелось. «Все будет хорошо», — подумала Таня. И вдруг почувствовала, что кто-то подошел и остановился у нее за спиной. Она обернулась, увидела Гуркина и сильно смутилась:
— А я вот опоздала… Кончился праздник. Гуркин смотрел на нее с грустным вниманием.
— Это правда, что мои картины — для вас праздник?
— Да, — поспешно и твердо ответила она. — Правда.
— Спасибо. Для меня это очень важно… Очень! Может быть, важнее всех газетных дифирамбов. Спасибо! — голос у пего был густой и теплый, как небо и воздух на этюде, к которому хотелось прикоснуться.
— Это вам спасибо, Григорий Иванович, я так много поняла за эти дни… Эту весну я всегда буду помнить.
Гуркин улыбнулся:
— Весен, Танюша, у вас еще много впереди.
— Нет, нет, эта весна особенная, поверьте.
Таня стояла, сцепив руки, стараясь унять дрожь в пальцах, но не в силах унять волнения и внутренней дрожи. И даже мысль об отъезде Вадима Круженина в действующую армию, на фронт, мелькнувшая вдруг, показались до странного чужой, непонятной и не могла испортить настроения.
— Ну что ж, — тихо и мягко сказал Гуркин, — дай вам бог, чтобы праздник ваш как можно дольше был с вами. Знаете, я вас очень прошу: возьмите на память этот этюд. Очень вас прошу.
— Нет, нет, — словно испугавшись чего-то, быстро проговорила Таня и умоляюще посмотрела на художника. — Нет, нет, Григорий Иванович, это невозможно… Нет, нет!..
Вдруг она повернулась, закрыв лицо ладонями, и кинулась прочь, поскорее к выходу, не в силах сдержать слез и не желая их показывать… Потом наступило облегчение, она успокоилась. И медленно, как бы нехотя, шла по талому снегу в сторону Воскресенской горы, все время видя перед собой синюю кромку неба и синие, как небо, купола нагорной церкви.
«Все будет хорошо, — печально и успокоенно думала. — Все будет… как надо. А как надо?»
6
Работа с утра не заладилась и весь день пошел наперекосяк. Гуркин писал и не мог дописать, закончить новую картину, которую начал вскоре после приезда из Томска. Краски будто смеялись над ним, ложась на холст неровным, грязно-серым слоем. Выходило не то, совсем не то… Гуркин шлепал кистью, растирал некоторые места пальцем, чувствуя пружиняще-податливую упругость холста, но добиться нужного тона никак не мог — словно впервые он взял в руки палитру и кисть и словно стоял перед ним не мольберт, а стена возвышалась, преодолеть которую не было сил. Как же так? — думал он. — Теперь, когда были написаны и по всей Сибири известны такие его картины, как «Хан-Алтай» и «Озеро горных духов», десятки других пейзажей, когда друзья говорили и газеты писали о нем не иначе, как о мастере и певце Горного Алтая, когда и сам он в это поверил, краски и кисти вдруг вышли из повиновения… Неужто «Хан-Алтай» и «Озеро горных духов» — это его вершины? И выше ему уже не подняться, лучше не написать?
Гуркин положил палитру, отступил к окну и долго смотрел на мольберт, стоявший посреди мастерской, как распятие… Пахло сухим нагретым деревом, красками. Стены мастерской были сплошь увешаны этюдами, и Гуркин не, глядя мог сказать, где и какой из них висит, когда и где написаны — «Пруд» или «Цветы у пруда», «Юрта в саду художника»… Он повернулся и посмотрел в окно: юрта] стояла в глубине двора, окруженная молодыми березами, пихтами и лиственницами, посаженными лет семь назад.
Тогда ему пришло в голову — вот здесь, под окнами, вблизи мастерской, на берегу пруда, воссоздать во всей красе и во всем многообразии уголок алтайской природы. Кроме берез, пихт и лиственниц, он посадил еще несколько елок и три кедра, провел через сад ручей… Юрту же он построил тремя годами раньше, в то лето, когда переехали они из Улалы и, облюбовав на окраине села, у подножия горы Ит-Кая, поляну, срубили дом, а потом и мастерскую, просторную, светлую, окнами на восток и юг. Здесь и написал он все свои лучшие картины.
А юрта зимой пустовала. Снегом ее заносило — и она стояла, похожая на стог сена. Зато летом лучшего жилья не придумаешь — прохладно в жару и уютно в ненастье.
Сейчас вокруг юрты бегали ребятишки, громко смеялись. День был тихий, солнечный. Тонкая струйка дыма над конусообразной юртой едва была заметна в воздухе…
Прошла мимо окон Марья Агафоновна, держа в одной руке охапку дров, а в другой ведро с водой, прикрикнула на ребятишек — тех словно ветром сдуло.
Гуркин проводил взглядом жену. И расстроился окончательно. Теперь лучше и не подходить к мольберту. Все! Он постоял еще немного, поколебался и вышел из мастерской. Направился к пруду, но передумал, круто повернул, взял под навесом конюшни уздечку, подозвал младшего сынишку и велел ему привести Гнедка. Спутанный конь ходил неподалеку, за огородами. Мальчик охотно побежал, звеня удилами. А Гуркин стоял, ждал и поглядывал на жену, возвращавшуюся от юрты к дому.
— Поеду в Узнези, — как бы между прочим сказал он. Марья Агафоновна остановилась.
— Чего там забыл?
— Степана повидать надо.
— Степан сколько уж времени глаз не кажет. Брат называется.
— Ну, ладно, ладно, — обрывает он жену. И она уходит, широко, по-мужски размахивая руками. Гуркина раздражает и эта мужская походка, и грубость жены, и весь ее неряшливый вид — в сорок-то лет могла и не опускаться до такой степени. Он понимал, что в чем-то несправедлив к жене, безропотно тащившей свой крест: и дети на ее руках, четверо детей, обмыть, обшить и накормить надо, и хозяйство какое ни есть, а тоже требует рук и глаз, он понимал это сознанием, но душа оставалась холодной. Столько лет прожили, детей нарожали, а близости настоящей так и не обрели. И у него язык не поворачивается признаться жене в том, что удача, как видно, отвернулась от него, краски перестали повиноваться, и картина, над которой он бьется вот уже не один месяц, не получается. Разве она поймет? Всю жизнь видела она в нем только работника, мужика — и не замечала художника. А мужик и художник в нем неразделимы, как вот эти кроны деревьев неотделимы от корней.
Нет, нет, и он, конечно, в чем-то не прав и несправедлив к жене. Надо оторваться от привычных дел, успокоиться, тогда и мысли придут другие, и чувства обновятся…
Гуркин вдыхает запах трав, молодо зеленеющих по косогорам, в лесу. Тропа огибает каменистый склон, который словно залит розовой пеной — цветет маральник. Сколько раз Гуркин пытался передать на холсте вот это причудливое сочетание красок земли и неба, горных вершин и рек, но даже в лучших своих картинах не смог достичь желанного эффекта. А может, он слишком многого хочет, Чорос-Гуркин, ученик великого Шишкина, и взваливает на себя непосильную ношу? Вот и последняя картина… Столько надежд он на нее возлагал! «Нет, нет, — думает Гуркин, — сложность не в красках, а в душе человеческой».